Революция.РУ
максим горький мать библиотека революционера большевизм рабочее движение

 

Максим Горький

 

Мать

Роман

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

начало

<< назад     << в начало

 

Наташа поступила учительницей в уезд на ткацкую фабрику, и Ниловна начала доставлять к ней запрещенные книжки, прокламации, газеты.
Это стало ее делом. По нескольку раз в месяц, переодетая монахиней, торговкой кружевами и ручным полотном, зажиточной мещанкой или богомолкой-странницей, она разъезжала и расхаживала по губернии с мешком за спиной или чемоданом в руках. В вагонах и на пароходах, в гостиницах и на постоялых дворах - она везде держалась просто и спокойно, первая вступала в беседы с незнакомыми людьми, безбоязненно привлекая к себе внимание своей ласковой, общительной речью и уверенными манерами бывалого, много видевшего человека.

Ей нравилось говорить с людьми, нравилось слушать их рассказы о жизни, жалобы и недоумения. Сердце ее обливалось радостью каждый раз, когда она замечала в человеке острое недовольство, - то недовольство, которое, протестуя против ударов судьбы, напряженно ищет ответов на вопросы, уже сложившиеся в уме. Перед нею все шире и пестрее развертывалась картина жизни человеческой - суетливой, тревожной жизни в борьбе за сытость. Всюду было ясно видно грубо-голое, нагло-откровенное стремление обмануть человека, обобрать его, выжать из него побольше пользы для себя, испить его крови. И она видела, что всего было много на земле, а народ нуждался и жил вокруг неисчислимых богатств - полуголодный. В городах стоят храмы, наполненные золотом и серебром, не нужным богу, а на папертях храмов дрожат нищие, тщетно ожидая, когда им сунут в руку маленькую медную монету. Она и раньше видала это - богатые церкви и шитые золотом ризы попов, лачуги нищего народа и его позорные лохмотья, но раньше это казалось ей естественным, а теперь - непримиримым и оскорбляющим бедных людей, которым - она знала – церковь ближе и нужнее, чем богатым.

По картинкам, изображавшим Христа, по рассказам о нем она знала, что он, друг бедных, одевался просто, а в церквах, куда беднота приходила к нему за утешением, она видела его закованным в наглое золото и шелк, брезгливо шелестевший при виде нищеты.
И невольно вспоминались ей слова Рыбина: "И богом обманули нас!"
Незаметно для нее она стала меньше молиться, но все больше думала о Христе и о людях, которые, не упоминая имени его, как будто даже не зная о нем, жили - казалось ей - по его заветам и, подобно ему считая землю царством бедных, желали разделить поровну между людьми все богатства земли. Думала она об этом много, и росла в душе ее эта дума, углубляясь и обнимая все видимое ею, все, что слышала она, росла, принимая светлое лицо молитвы, ровным огнем обливавшей темный мир, всю жизнь и всех людей. И ей казалось, что сам Христос, которого она всегда любила смутной любовью - сложным чувством, где страх был тесно связан с надеждой и умиление с печалью, - Христос теперь стал ближе к ней и был уже иным - выше и виднее для нее, радостнее и светлее лицом, - точно он, в самом деле, воскресал для жизни, омытый и оживленный горячею кровью, которую люди щедро пролили во имя его, целомудренно не возглашая имени несчастном друга людей. Из своих путешествий она всегда возвращалась к Николаю радостно возбужденная тем, что видела и слышала дорогой, бодрая и довольная исполненной работой.

- Хорошо это - ездить везде и много видеть! - говорила она Николаю по вечерам. - Понимаешь, как строится жизнь. Оттирают, откидывают народ на край ее, обиженный, копошится он там, но - хочет не хочет, а думает - за что?
Почему меня прочь отгоняют? Почему всего много, а голоден я? И сколько ума везде, а я глуп и темен? И где он, бог милостивый, пред которым нет бога того и бедного, но все - дети, дорогие сердцу? Возмущается понемногу народ жизнью своей, - чувствует, что неправда задушит его, коли он не подумает о себе!

И все чаще она ощущала требовательное желание своим языком говорить людям о несправедливостях жизни; иногда - ей трудно было подавить это желание - Николай, заставая ее над картинками, улыбаясь, рассказывал что-нибудь всегда чудесное. Пораженная дерзостью задач человека, она недоверчиво спрашивала Николая:
- Да разве это можно?
И он настойчиво, с непоколебимой уверенностью в правде своих пророчеств, глядя через очки в лицо ее добрыми глазами, говорил ей сказки о будущем.

- Желаниям человека нет меры, его сила - неисчерпаема! Но мир все-таки еще очень медленно богатеет духом, потому что теперь каждый, желая освободить себя от зависимости, принужден копить не знания, а деньги. А когда люди убьют жадность, когда они освободят себя из плена подневольного труда...
Она редко понимала смысл его слов, но чувство спокойной веры, оживлявшее их, становилось все более доступно для нее.
- На земле слишком мало свободных людей, вот ее несчастие! – говорил он.
Это было понятно - она знала освободившихся от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких людей было больше, - темное и страшное лицо Жизни стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым.
- Человек невольно должен быть жестоким! - с грустью говорил Николай. Она утвердительно кивала головой, вспоминая речи хохла.

Однажды Николай, всегда аккуратный, пришел со службы много позднее, чем всегда, и, не раздеваясь, возбужденно потирая руки, торопливо сказал:
- Знаете, Ниловна, сегодня из тюрьмы бежал один из наших товарищей. Но кто он? Не удалось узнать...
Мать покачнулась на ногах, охваченная волнением, села на стул, спрашивая шепотом:
- Может быть, Паша?
- Может быть! - ответил Николай, вздернув плечи. - Но как ему помочь скрыться, где его найти? Я сейчас ходил по улицам - не встречу ли? Это глупо, но надо что-нибудь делать! И я снова пойду...
- Я тоже! - крикнула мать.
- Вы пойдите к Егору, не знает ли он что-нибудь? - предложил Николай, поспешно исчезая.

Она накинула платок на голову и, охваченная надеждой, быстро вышла на улицу вслед за ним. Рябило в глазах, и сердце стучало торопливо, заставляя ее почти бежать. Она шла встречу возможного, опустив голову, и ничего не замечала вокруг.
"Приду, а он там!" - мелькала надежда, толкая ее.
Было жарко, она задыхалась от усталости и, когда дошла до лестницы в квартиру Егора, остановилась, не имея сил идти дальше, обернулась и, удивленно, тихонько крикнув, на миг закрыла глаза - ей показалось, что в воротах стоит Николай Весовщиков, засунув руки в карманы. Но когда она снова взглянула - никого не было...

"Почудилось!" - мысленно сказала она, шагая по ступеням и прислушиваясь. Внизу на дворе был слышен глухой топот медленных шагов. Остановясь на повороте лестницы, она, нагнувшись, посмотрела вниз и снова увидала рябое лицо, улыбавшееся ей.
- Николай! Николай... - воскликнула она, опускаясь встречу ему, а сердце разочарованно заныло.
- А ты иди! Иди! - негромко ответил он, махнув рукой.

Она быстро взбежала по лестнице, вошла в комнату Егора и, увидав его лежащим на диване, задыхаясь, прошептала:
- Николай бежал... из тюрьмы!..
- Какой? - хрипло спросил Егор, поднимая голову с подушки. - Их там двое...
- Весовщиков... Идет сюда!..
- Чудесно!

Он уже вошел в комнату, запер дверь на крюк и, сняв шапку тихо смеялся, приглаживая волосы на голове. Упираясь локтями в диван, Егор поднялся, крякнул, кивая головой:
- Пожалуйте...
Широко улыбаясь, Николай подошел к матери, схватил ее руку:
- Кабы не увидал я тебя - хоть назад в тюрьму иди! Никого в городе не знаю, а в слободу идти - сейчас же схватят. Хожу и думаю - дурак! Зачем ушел? Вдруг вижу - Ниловна бежит! Я за тобой...
- Как это ты ушел? - спросила мать. Он неловко присел на край дивана и говорил, смущенно пожимая плечами:
- Случай подвернулся! Гулял я, а уголовники начали надзирателя бить. Там один есть такой, из жандармов, за воровство выгнан, - шпионит, доносит, жить не дает никому! Бьют они его, суматоха, надзиратели испугались, бегают, свистят. Я вижу - ворота открыты, площадь, город. И пошел не торопясь... Как во сне. Отошел немного, опомнился - куда идти? Смотрю - а ворота тюрьмы уже заперты...
- Гм! - сказал Егор. - А вы бы, господин, воротились, вежливо постучали в дверь и попросили пустить вас. Извините, мол, я несколько увлекся...
- Да, - усмехаясь, продолжал Николай, - это глупость. Ну, все-таки перед товарищами нехорошо, - никому не сказал ничего... Иду. Вижу - покойника несут, ребенка. Пошел за гробом, голову наклонил, не гляжу ни на кого. Посидел на кладбище, обвеяло меня воздухом, и одна мысль в голову пришла...
- Одна? - спросил Егор и, вздохнув, добавил: - Я думаю, ей там не
тесно.

Весовщиков безобидно засмеялся, тряхнув головой.
- Ну, теперь у меня голова не такая пустая, как была. А ты, Егор Иванович, все хвораешь...
- Каждый делает, что может! - ответил Егор, влажно кашляя. - Продолжай!
- Потом пошел в земский музей. Походил там, поглядел, а сам все думаю - как же, куда я теперь? Даже рассердился на себя. И очень есть захотелось! Вышел на улицу, хожу, досадно мне... Вижу - полицейские присматриваются ко всем. Ну, думаю, с моей рожей скоро попаду на суд божий!.. Вдруг Ниловна навстречу бежит, я посторонился да за ней, - вот и все!
- А я тебя и не заметила! - виновато молвила мать. Она рассматривала Весовщикова, и ей казалось, что он как будто легче стал.
- Верно, товарищи беспокоятся... - почесывая голову, сказал Николай.
- А начальства тебе не жалко? Оно ведь тоже беспокоится! - заметил Егор. Он открыл рот и начал так двигать губами, точно жевал воздух. – Однако шутки прочь! Надо тебя прятать, что нелегко, хотя и приятно. Если бы я мог встать... - Он задохнулся, бросил руки к себе на грудь и слабыми движениями стал растирать ее.

- Сильно ты расхворался, Егор Иванович! - сказал Николай и опустил голову. Мать вздохнула, тревожно обвела глазами маленькую, тесную комнату.
- Это мое личное дело! - ответил Егор. - Вы, мамаша, спрашивайте о Павле, нечего притворяться! Весовщиков широко улыбнулся.
- Павел ничего! Здоров. Он вроде старосты у нас там. С начальством разговаривает и вообще - командует. Его уважают...

Власова кивала головой, слушая рассказы Весовщикова, и искоса смотрела на отекшее, синеватое лицо Егора. Неподвижно застывшее, лишенное выражения, оно казалось странно плоским, и только глаза на нем сверкали живо и весело.
- Дали бы мне поесть, - ей-богу, очень хочется! - неожиданно воскликнул Николай.
- Мамаша, на полке лежит хлеб, потом пойдите в коридор, налево вторая дверь - постукайте в нее. Откроет женщина, так вы скажите ей, пусть идет сюда и захватит с собой все, что имеет съедобного.
- Куда же - все? - запротестовал Николай.
- Не волнуйся - это немного...

Мать вышла, постучала в дверь и, прислушиваясь к тишине за нею, с печалью подумала о Егоре:
"Умирает..."
- Кто это? - спросили за дверью.
- От Егора Ивановича! - негромко ответила мать. - Просит вас к себе...
- Сейчас приду! - не открывая, ответили ей. Она подождала немного и снова постучалась. Тогда дверь быстро отворилась, и в коридор вышла высокая женщина в очках. Торопливо оправляя смятый рукав кофточки, она сурово спросила мать:
- Вам что угодно?
- Я от Егора Ивановича...
- Ага! Идемте. О, да я же знаю вас! - тихо воскликнула женщина. - Здравствуйте! Темно здесь...

Власова взглянула на нее и вспомнила, что она бывала изредка у Николая.
"Все свои!" - мелькнуло у нее в голове.
Наступая на Власову, женщина заставила ее идти вперед, а сама, идя сзади, спрашивала:
- Ему плохо?
- Да, лежит. Просил вас принести покушать...
- Ну, это лишнее...

Когда они входили к Егору, их встретил его хрип:
- Направляюсь к праотцам, друг мой. Людмила Васильевна, сей муж ушел из тюрьмы без разрешения начальства, дерзкий! Прежде всего накормите его, потом спрячьте куда-нибудь.
Женщина кивнула головой и, внимательно глядя в лицо больного, строго сказала:
- Вы, Егор, должны были послать за мной тотчас же, как только к вам пришли! И вы дважды, я вижу, не принимали лекарство - что за небрежность? Товарищ, идите ко мне! Сейчас сюда явятся из больницы за Егором.
- Все-таки в больницу меня? - спросил Егор.
- Да. Я буду там с вами.
- И там? О господи!
- Не дурите...

Разговаривая, женщина поправила одеяло на груди Егора, пристально осмотрела Николая, измерила глазами лекарство в пузырьке. Говорила она ровно, негромко, движения у нее были плавны, лицо бледное, темные брови почти сходились над переносьем. Ее лицо не нравилось матери - оно казалось надменным, а глаза смотрели без улыбки, без блеска. И говорила она так, точно командовала.
- Мы уйдем! - продолжала она. - Я скоро ворочусь! Вы дайте Егору столовую ложку вот этого. Не позволяйте ему говорить...

И она ушла, уводя с собой Николая.
- Чудесная женщина! - сказал Егор, вздохнув. - Великолепная женщина... Вас, мамаша, надо бы к ней пристроить, - она устает очень...
- А ты не говори! На-ко, выпей лучше!.. - мягко попросила мать.
Он проглотил лекарство и продолжал, прищурив глаз:
- Все равно я умру, если и буду молчать...

Другим глазом он смотрел в лицо матери, губы его медленно раздвигались в улыбку. Мать наклонила голову, острое чувство жалости вызывало у нее слезы.
- Ничего, это естественно... Удовольствие жить влечет за собой обязанность умереть...
Мать положила руку на голову его и снова тихо сказала:
- Помолчи, а?..
Он закрыл глаза, как бы прислушиваясь к хрипам в груди своей, и упрямо продолжал:
- Бессмысленно молчать, мамаша! Что я выиграю молчанием? Несколько лишних секунд агонии, а проиграю удовольствие поболтать с хорошим человеком. Я думаю, что на том свете нет таких хороших людей, как на этом...

Мать беспокойно перебила его речь:
- Вот придет она, барыня-то, и будет ругать меня за то, что ты говоришь...
- Она не барыня, а - революционерка, товарищ, чудесная душа. Ругать вас, мамаша, она непременно будет. Всех ругает, всегда...
И медленно, с усилием двигая губами, Егор стал рассказывать историю жизни своей соседки. Глаза его улыбались, мать видела, что он нарочно поддразнивает ее и, глядя на его лицо, подернутое влажной синевой, тревожно думала:
"Умрет..."

Вошла Людмила и, тщательно закрывая за собой дверь, заговорила, обращаясь к Власовой:
- Вашему знакомому необходимо переодеться и возможно скорее уйти от меня, так вы, Пелагея Ниловна, сейчас же идите, достаньте платье для него и принесите все сюда. Жаль - нет Софьи, это ее специальность - прятать людей.
- Она завтра приедет! - заметила Власова, накидывая платок на плечи.
Каждый раз, когда ей давали какое-нибудь поручение, ее крепко охватывало желание исполнить это дело быстро и хорошо, и она уже не могла думать ни о чем, кроме своей задачи, И теперь, озабоченно опустив брови, деловито спрашивала:
- Как одеть его думаете вы?
- Все равно! Он пойдет ночью...
- Ночью хуже - людей меньше на улицах, следят больше, а он не очень
ловкий...

Егор хрипло засмеялся.
- А можно в больницу к тебе прийти? - спросила мать.
Он, кашляя, кивнул головой. Людмила заглянула в лицо матери темными глазами и предложила:
- Хотите дежурить у него в очередь со мной? Да? Хорошо! А теперь - идите скорее. Ласково, но властно взяв мать под руку, она вывела ее за дверь и там тихо сказала:
- Не обижайтесь, что я выпроваживаю вас! Но ему вредно говорить... А у меня есть надежда...

Она сжала руки, пальцы ее хрустнули, а веки утомленно опустились на глаза...
Это объяснение смутило мать, и она пробормотала:
- Что это вы?
- Смотрите, нет ли шпионов! - тихо сказала женщина. Подняв руки к лицу, она потирала виски, губы у нее вздрагивали, лицо стало мягче.
- Знаю!.. - ответила ей мать не без гордости. Выйдя из ворот, она остановилась на минуту, поправляя платок, и незаметно, но зорко оглянулась вокруг. Она уже почти безошибочно умела отличить шпиона в уличной толпе. Ей были хорошо знакомы подчеркнутая беспечность походки, натянутая развязность жестов, выражение утомленности и скуки на лице и плохо спрятанное за всем этим опасливое, виноватое мерцание беспокойных, неприятно острых глаз.

На этот раз она не заметила знакомого лица и, не торопясь, пошла по улице, а потом наняла извозчика и велела отвезти себя на рынок. Покупая платье для Николая, она жестоко торговалась с продавцами и, между прочим, ругала своего пьяницу мужа, которого ей приходится одевать чуть не каждый месяц во все новое. Эта выдумка мало действовала на торговцев, но очень нравилась ей самой, - дорогой она сообразила, что полиция, конечно, поймет необходимость для Николая переменить платье и пошлет сыщиков на рынок. С такими же наивными предосторожностями она возвратилась на квартиру Егора, потом ей пришлось провожать Николая на окраину города. Они шли с Николаем по разным сторонам улицы, и матери было смешно и приятно видеть, как Весовщиков тяжело шагал, опустив голову и путаясь ногами в длинных полах рыжего пальто, и как он поправлял шляпу, сползавшую ему на нос. В одной из пустынных улиц их встретила Сашенька, и мать, простясь с Весовщиковым кивком головы, пошла домой.
"А Паша сидит... И - Андрюша..." - думала она печально.


Николай встретил ее тревожным восклицанием:
- Вы знаете - Егору очень плохо, очень! Его свезли в больницу, здесь была Людмила, она просит вас прийти туда к ней...
- В больницу?
Нервным движением поправив очки, Николай помог ей надеть кофту и, пожимая руку ее сухой, теплой рукой, сказал вздрагивающим голосом:
- Да! Захватите вот этот сверток. Устроили Весовщикова?
- Все хорошо...
- Я тоже приду к Егору...

От усталости у матери кружилась голова, а тревожное настроение Николая вызвало у нее тоскливое предчувствие драмы.
"Умирает", - тупо стучала в голове ее темная мысль.
Но когда она пришла в маленькую, чистую и светлую комнату больницы и увидала, что Егор, сидя на койке в белой груде подушек, хрипло хохочет, - это сразу успокоило ее. Она, улыбаясь, встала в дверях и слушала, как больной говорит доктору:
- Лечение - это реформа...
- Не балагань, Егор! - тонким голосом озабоченно воскликнул доктор.
- А я - революционер, ненавижу реформы... Доктор осторожно положил руку Егора на колени ему, встал со стула и, задумчиво дергая бороду, начал щупать пальцами отеки на лице больного.

Мать хорошо знала доктора, он был одним из близких товарищей Николая, его звали Иван Данилович. Она подошла к Егору, - он высунул язык встречу ей. Доктор обернулся.
- А, Ниловна! Здравствуйте! Что у вас в руках?
- Книги, должно быть.
- Ему нельзя читать! - заметил маленький доктор.
- Он хочет сделать меня идиотом! - пожаловался Егор. Короткие, тяжелые вздохи с влажным хрипом вырывались из груди Егора, лицо его было покрыто мелким потом, и, медленно поднимая непослушные, тяжелые руки, он отирал ладонью лоб. Странная неподвижность опухших щек изуродовала его широкое доброе лицо, все черты исчезли под мертвенной маской, и только глаза, глубоко запавшие в отеках, смотрели ясно, улыбаясь снисходительной улыбкой.
- Эй, наука! Я устал, - можно лечь?.. - спросил он.
- Нельзя! - кратко сказал доктор.
- Ну, я лягу, когда ты уйдешь...
- Вы, Ниловна, не позволяйте ему этого! Поправьте подушки. И, пожалуйста, не говорите с ним, это ему вредно...

Мать кивнула головой. Доктор ушел быстрыми, мелкими шагами. Егор закинул голову, закрыл глаза и замер, только пальцы его рук тихо шевелились. От белых стен маленькой комнаты веяло сухим холодом, тусклой печалью. В большое окно смотрели кудрявые вершины лип, в темной, пыльной листве ярко блестели желтые пятна - холодные прикосновения грядущей осени.
- Смерть подходит ко мне медленно... неохотно... - не двигаясь и не открывая глаз, заговорил Егор. - Ей, видимо, немного жаль меня - такой был уживчивый парень...
- Ты бы молчал, Егор Иванович! - просила мать, тихонько поглаживая его руку.
- Подожди, замолчу...

Задыхаясь, произнося слова с напряжением, он продолжал, прерывая речь длинными паузами бессилия:
- Это превосходно, что вы с нами, - приятно видеть ваше лицо. Чем она кончит? - спрашиваю я себя. Грустно, когда подумаешь, что вас - как всех - ждет тюрьма и всякое свинство. Вы не боитесь тюрьмы?
- Нет! - просто ответила она.
- Ну да, конечно. А все-таки тюрьма - дрянь, это вот она искалечила меня. Говоря по совести - я не хочу умирать...

"Может, не умрешь еще!" - хотела сказать она, но, взглянув в его лицо, промолчала.
- Я бы мог еще работать... Но если нельзя работать, нечем жить и - глупо жить...
"Справедливо, а - не утешает!" - невольно вспомнила мать слова Андрея и тяжело вздохнула. Она очень устала за день, ей хотелось есть. Однотонный влажный шепот больного, наполняя комнату, беспомощно ползал по гладким стенам. Вершины лип за окном были подобны низко опустившимся тучам и удивляли своей печальной чернотой. Все странно замирало в сумрачной неподвижности, в унылом ожидании ночи.
- Как мне нехорошо! - сказал Егор и, закрыв глаза, умолк.
- Усни! - посоветовала мать. - Может быть, лучше будет. Потом прислушалась к его дыханию, оглянулась, просидела несколько минут неподвижно, охваченная холодной печалью, и задремала.

Осторожный шум у двери разбудил ее, - вздрогнув, она увидела открытые глаза Егора.
- Заснула, прости! - тихонько сказала она.
- И ты прости... - повторил он тоже тихо. В окно смотрел вечерний сумрак, мутный холод давил глаза, все странно потускнело, лицо больного стало темным. Раздался шорох и голос Людмилы:
- Сидят в темноте и шепчутся. Где же здесь кнопка? Комната вдруг вся налилась белым, неласковым светом. Среди нее стояла Людмила, вся черная, высокая, прямая.

Егор сильно вздрогнул всем телом, поднял руку к груди.
- Что? - вскрикнула Людмила, подбегая к нему. Он смотрел на мать остановившимися глазами, и теперь они казались большими и странно яркими.
Широко открыв рот, он поднимал голову вверх, а руку протянул вперед. Мать осторожно взяла его руку и, сдерживая дыхание, смотрела в лицо Егора. Судорожным и сильным движением шеи он запрокинул голову и громко сказал:
- Не могу, - кончено!..

Тело его мягко вздрогнуло, голова бессильно упала на плечо, и в широко открытых глазах мертво отразился холодный свет лампы, горевшей над койкой.
- Голубчик мой! - прошептала мать.
Людмила медленно отошла от койки, остановилась у окна и, глядя куда-то перед собой, незнакомым Власовой, необычно громким голосом сказала:
- Умер...

Она согнулась, поставила локти на подоконник и вдруг, точно ее ударили по голове, бессильно опустилась на колени, закрыла лицо руками и глухо застонала.
Сложив тяжелые руки Егора на груди его, поправив на подушке странно тяжелую голову, мать, отирая слезы, подошла к Людмиле, наклонилась над нею, тихо погладила ее густые волосы. Женщина медленно повернулась к ней, ее матовые глаза болезненно расширились, она встала на ноги и дрожащими губами зашептала:
- Мы вместе жили в ссылке, шли туда, сидели в тюрьмах... Порою было невыносимо, отвратительно, многие падали духом...

Сухое, громкое рыдание перехватило ей горло, она поборола его и, приблизив к лицу матери свое лицо, смягченное нежным, грустным чувством, помолодившим ее, продолжала быстрым шепотом, рыдая без слез:
- А он всегда был неутомимо весел, шутил, смеялся, мужественно скрывая свои страдания... старался ободрить слабых. Добрый, чуткий, милый... Там, в Сибири, безделье развращает людей, часто вызывает к жизни дурные чувства - как он умел бороться с ними!.. Какой это был товарищ, если бы вы знали! Тяжела, мучительна была его личная жизнь, но никто не слыхал жалоб его, никто, никогда! Я была близким другом ему, я многим обязана его сердцу, он дал мне все, что мог, от своего ума и, одинокий, усталый, никогда не просил взамен ни ласки, ни внимания...

Она подошла к Егору, наклонилась и, целуя его руку, тоскливо, негромко говорила:
- Товарищ, дорогой мой, милый, благодарю, благодарю всем сердцем, прощай! Буду работать, как ты, не уставая, без сомнений, всю жизнь!.. Прощай!
Рыдания потрясали ее тело, и, задыхаясь, она положила голову на койку у ног Егора. Мать молча плакала обильными слезами. Она почему-то старалась удержать их, ей хотелось приласкать Людмилу особой, сильной лаской, хотелось говорить о Егоре хорошими словами любви и печали. Сквозь слезы она смотрела в его опавшее лицо, в глаза, дремотно прикрытые опущенными веками, на губы, темные, застывшие в легкой улыбке. Было тихо и скучно светло...

Вошел Иван Данилович, как всегда, торопливыми, мелкими шагами, - вошел, вдруг остановился среди комнаты и, быстрым жестом сунув руки в карманы, спросил нервно и громко:
- Давно?..
Ему не ответили. Он, тихо покачиваясь на ногах и потирая лоб, подошел к Егору, пожал руку его и отошел в сторону.
- Не удивительно, с его сердцем это должно было случиться полгода назад... по крайней мере...

Его высокий, неуместно громкий, насильственно спокойный голос вдруг порвался. Прислонясь спиной к стене, он быстрыми пальцами крутил бородку и, часто мигая глазами, смотрел на группу у койки.
- Еще один! - сказал он тихо.
Людмила встала, отошла к окну, открыла его. Через минуту они все трое стояли у окна, тесно прижимаясь друг к другу, и смотрели в сумрачное лицо осенней ночи. Над черными вершинами деревьев сверкали звезды, бесконечно углубляя даль небес...

Людмила взяла мать под руку и молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив голову, протирал платком пенсне. В тишине за окном устало вздыхал вечерний шум города, холод веял в лица, шевелил волосы на головах. Людмила вздрагивала, по щеке ее текла слеза. В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот. Люди, неподвижно стоя у окна, смотрели во тьму и молчали.

Мать почувствовала себя лишней и, осторожно освободив руку, пошла к двери, поклонясь Егору.
- Вы уходите? - тихо и не оглядываясь, спросил доктор.
- Да... На улице она подумала о Людмиле, вспомнив ее скупые слезы: "И поплакать-то не умеет..."
Предсмертные слова Егора вызвали у нее тихий вздох. Медленно шагая по улице, она вспоминала его живые глаза, его шутки, рассказы о жизни.
"Хорошему человеку жить трудно, умереть - легко... Как-то я помирать буду?.."

Потом представила себе Людмилу и доктора у окна в белой, слишком светлой комнате, мертвые глаза Егора позади них и, охваченная гнетущей жалостью к людям, тяжело вздохнула и пошла быстрее - какое-то смутное чувство торопило ее.
"Надо скорее!" - думала она, подчиняясь грустной, но бодрой
силе, мягко толкавшей ее изнутри.


Весь следующий день мать провела в хлопотах, устраивая похороны, а вечером, когда она, Николай и Софья пили чай, явилась Сашенька, странно шумная и оживленная. На щеках у нее горел румянец, глаза весело блестели, и вся она, казалось матери, была наполнена какой-то радостной надеждой. Ее настроение резко и бурно вторглось в печальный тон воспоминаний об умершем и, не сливаясь с ним, смутило всех и ослепило, точно огонь, неожиданно вспыхнувший во тьме. Николай, задумчиво постукивая пальцем по столу, сказал:
- Вы не похожи на себя сегодня, Саша...
- Да? Может быть! - ответила она и засмеялась счастливым смехом.

Мать посмотрела на нее с молчаливым упреком, а Софья напоминающим тоном заметила:
- А мы говорили об Егоре Ивановиче...
- Какой чудесный человек, не правда ли? - воскликнула Саша. - Я не видала его без улыбки на лице, без шутки. И как он работал! Это был художник революции, он владел революционной мыслью, как великий мастер. С какой простотой и силой он рисовал всегда картины лжи, насилий, неправды.

Она говорила негромко, с задумчивой улыбкой в глазах, но эта улыбка не угашала в ее взгляде огня не понятного никому, но всеми ясно видимого ликования.
Им не хотелось уступить настроение печали о товарище чувству радости, внесенному Сашей, и, бессознательно защищая свое грустное право питаться горем, они невольно старались ввести девушку в круг своего настроения...
- И вот он умер! - внимательно глядя на нее, настойчиво сказала Софья.
Саша оглянула всех быстрым, спрашивающим взглядом, брови ее нахмурились. И, опустив голову, замолчала, поправляя волосы медленным
жестом.
- Умер? - громко сказала она после паузы с снова окинула всех вызывающими глазами. - Что значит - умер? Что - умерло? Разве умерло мое уважение к Егору, моя любовь к нему, товарищу, память о работе мысли его, разве умерла эта работа, исчезли чувства, которые он вызвал в моем сердце, разбито представление мое о нем как о мужественном, честном человеке? Разве все это умерло? Это не умрет для меня никогда, я знаю. Мне кажется, мы слишком торопимся сказать о человеке - он умер. "Мертвы уста его, но слово вечно да будет жить в сердцах живых!"

Взволнованная, она снова села к столу, облокотилась на него и тише, вдумчивее продолжала, с улыбкой глядя на товарищей затуманенными глазами:
- Может быть, я говорю глупо, но - я верю, товарищи, в бессмертие честных людей, в бессмертие тех, кто дал мне счастье жить прекрасной жизнью, которой я живу, которая радостно опьяняет меня удивительной сложностью своей, разнообразием явлений и ростом идей, дорогих мне, как сердце мое. Мы, может быть, слишком бережливы в трате своих чувств, много живем мыслью, и это несколько искажает нас, мы оцениваем, а не чувствуем...
- С вами случилось что-нибудь хорошее? - спросила Софья улыбаясь.
- Да! - кивнув головой, сказала Саша. - Очень, мне кажется! Я всю ночь беседовала с Весовщиковым. Я не любила его раньше, он мне казался грубым и темным. Да он и был таким, несомненно. В нем жило неподвижное, темное раздражение на всех, он всегда как-то убийственно тяжело ставил себя вцентре всего и грубо, озлобленно говорил - я, я, я! В этом было что-то мещанское, раздражающее...

Она улыбнулась и снова обвела всех сияющим взглядом.
- Теперь он говорит - товарищи! И надо слышать, как он это говорит. С какой-то смущенной, мягкой любовью, - этого не передашь словами! Стал удивительно прост и искренен, и весь переполнен желанием работы. Он нашел себя, видит свою силу, знает, чего у него нет; главное, в нем родилось истинно товарищеское чувство...
Власова слушала речь Саши, и ей было приятно видеть суровую девушку смягченной, радостной. Но в то же время где-то глубоко в ее душе зарождалась ревнивая мысль:
"А как же Паша-то?.."

- Он, - продолжала Саша, - весь охвачен мыслями о товарищах, и знаете, в чем убеждает меня? В необходимости устроить для них побег, да! Он говорит, что это очень просто и легко...
Софья подняла голову и оживленно сказала:
- А вы как думаете, Саша? Это - мысль!
Чашка чая в руке матери задрожала. Саша нахмурила брови, сдерживая свое оживление, помолчала и серьезным голосом, но радостно улыбаясь, сбивчиво проговорила:
- Если действительно все так, как он говорит, - мы должны попытаться! Это наша обязанность!..

Она покраснела, опустилась на стул, замолчала. "Милая ты моя, милая!" - улыбаясь, думала мать. Софья тоже улыбнулась, а Николай, мягко глядя в лицо Саши, тихо засмеялся. Тогда девушка подняла голову, строго посмотрела на всех и, бледная, сверкнув глазами, сухо, с обидой в голосе, сказала:
- Вы смеетесь, я понимаю вас... Вы считаете меня лично заинтересованной?
- Почему, Саша? - лукаво спросила Софья, вставая и подходя к ней. Вопрос этот показался матери лишним и обидным для девушки, она вздохнула и, подняв бровь, с упреком посмотрела на Софью.
- Но - я отказываюсь! - воскликнула Саша. - Я не приму участия в решении вопроса, если вы будете рассматривать его...
- Перестаньте, Саша! - спокойно сказал Николай. Мать тоже подошла к ней и, наклонясь, осторожно погладила ее голову. Саша схватила ее руку и, подняв кверху покрасневшее лицо, смущенно взглянула в лицо матери. Та улыбнулась и, не найдя, что сказать Саше, печально вздохнула. А Софья села рядом с Сашей на стул, обняла за плечи и, с любопытной улыбкой заглядывая ей в глаза, сказала:
- Вы чудачка!..
- Да, я, кажется, наглупила...

- Как могли вы подумать... - продолжала Софья. Но Николай деловито и серьезно прервал ее:
- Об устройстве побега, если он возможен, - не может быть двух мнений. Прежде всего - мы должны знать, хотят ли этого заключенные товарищи...
Саша опустила голову.
Софья, закуривая папиросу, взглянула на брата и широким жестом бросила спичку куда-то в угол.
- Как, чай, им не хотеть! - вздохнув, сказала мать. - Только не верю я, что можно это...

Все молчали, а ей так хотелось послушать еще о возможности побега!
- Мне нужно повидаться с Весовщиковым! - сказала Софья.
- Завтра я скажу вам, когда и где! - негромко ответила Саша.
- Что он будет делать? - спросила Софья, расхаживая по комнате.
- Его решили пристроить наборщиком в новую типографию, до того времени
поживет у лесничего.

Брови Саши нахмурились, лицо приняло обычное суровое выражение, и голос звучал сухо. Николай подошел к матери, перемывавшей чашки, и сказал ей:
- Вы послезавтра на свидание идете, так надо передать Павлу записку. Понимаете - нужно знать...
- Я понимаю, понимаю! - торопливо отозвалась она. - Я уж передам...
- Я ухожу! - заявила Саша и, быстро, молча пожав всем руки, шагая как-то особенно твердо, ушла, прямая и сухая.
Софья положила руки на плечи матери и, покачивая ее на стуле, с улыбкой спросила:
- Вы, Ниловна, любили бы такую дочь?..
- О господи! Хоть день один видеть их вместе! - воскликнула Власова, готовая заплакать.
- Да, немножко счастья - это хорошо для каждого!.. - негромко заметил Николай. - Но нет людей, которые желали бы немножко счастья. А когда его много - оно дешево...
Софья села за пианино и начала играть что-то грустное.

На другой день поутру несколько десятков мужчин и женщин стояли у ворот больницы, ожидая, когда вынесут на улицу гроб их товарища. Вокруг них осторожно кружились шпионы, ловя чуткими ушами отдельные возгласы, запоминая лица, манеры и слова, а с другой стороны улицы на них смотрела группа полицейских с револьверами у пояса. Нахальство шпионов, насмешливые улыбки полиции и ее готовность показать свою силу раздражали толпу. Иные, скрывая свое раздражение, шутили, другие угрюмо смотрели в землю, стараясь не замечать оскорбительного, третьи, не сдерживая гнева, иронически смеялись над администрацией, которая боится людей, вооруженных только словом. Бледно-голубое небо осени светло смотрело в улицу, вымощенную круглыми серыми камнями, усеянную желтой листвой, и ветер, взметывая листья, бросал их под ноги людей.

Мать стояла в толпе и, наблюдая знакомые лица, с грустью думала:
"Не много вас, не много! А рабочего народа - нет почти..."
Отворились ворота, на улицу вынесли крышку гроба с венками в красных лентах. Люди дружно сняли шляпы - точно стая черных птиц взлетела над их головами. Высокий полицейский офицер с густыми черными усами на красном лице быстро шел в толпу, за ним, бесцеремонно расталкивая людей, шагали солдаты, громко стуча тяжелыми сапогами по камням. Офицер сказал сиплым, командующим голосом:
- Прошу снять ленты!

Его тесно окружили мужчины и женщины, что-то говорили ему, размахивая руками, волнуясь, отталкивая друг друга. Перед глазами матери мелькали бледные, возбужденные лица с трясущимися губами, по лицу одной женщины катились слезы обиды...
- Долой насилие! - крикнул чей-то молодой голос и одиноко потерялся в шуме спора.

Мать тоже почувствовала в сердце горечь и, обращаясь к соседу своему, бедно одетому молодому человеку, сказала возмущенно:
- И похоронить человека не дают, как хочется товарищам, - что уж это!
Росла враждебность, над головами людей качалась крышка гроба, ветер играл лентами, окутывая головы и лица, и был слышен сухой и нервный шелест шелка.

Мать обнял страх возможного столкновения, она торопливо и негромко говорила направо и налево:
- Бог с ними, коли так, - снять бы ленты! Уступить бы, что уж!..
Громкий и резкий голос звучал, заглушая шум:
- Мы требуем, чтобы нам не мешали проводить в последний путь замученного вами...
Кто-то высоко и тонко запел:
Вы жертвою пали в борьбе...
- Прошу снять ленты! Яковлев, срежь!

Был слышен лязг вынимаемой шашки. Мать закрыла глаза, ожидая крика. Но стало тише, люди ворчали, огрызались, как затравленные волки. Потом молча, низко опустив головы, они двинулись вперед, наполняя улицу шорохом шагов.
Впереди плыла в воздухе ограбленная крышка гроба со смятыми венками, и, качаясь с боку на бок, ехали верхом полицейские. Мать шла по тротуару, ей не было видно гроба в густой, тесно окружившей его толпе, которая незаметно выросла и заполнила собой всю широту улицы. Сзади толпы тоже возвышались серые фигуры верховых, по бокам, держа руки на шашках, шагала пешая полиция, и всюду мелькали знакомые матери острые глаза шпионов, внимательно щупавшие лица людей.

Прощай, наш товарищ, прощай... - грустно запели два красивых голоса.
- Не надо! - раздался крик. - Будем молчать, господа! В этом крике было что-то суровое, внушительное. Печальная песня оборвалась, говор стал тише, и только твердые удары ног о камни наполняли улицу глухим, ровным звуком. Он поднимался над головами людей, уплывая в прозрачное небо, и сотрясал воздух подобно отзвуку первого грома еще далекой грозы. Холодный ветер, все усиливаясь, враждебно нес встречу людям пыль и сор городских улиц, раздувал платье и волосы, слепил глаза, бил в грудь, путался в ногах...

Эти молчаливые похороны без попов и щемящего душу пения, задумчивые лица, нахмуренные брови вызывали у матери жуткое чувство, а мысль ее, медленно кружась, одевала впечатления в грустные слова.
"Не много вас, которые за правду..." Она шагала, опустив голову, и ей казалось, что это хоронят не Егора, а что-то другое, привычное, близкое и нужное ей. Ей было тоскливо, неловко. Сердце наполнялось шероховатым тревожным чувством несогласия с людьми, провожавшими Егора.
"Конечно, - думала она, - Егорушка в бога не верил, и все они тоже..."
Но не хотела окончить свою мысль и вздыхала, желая столкнуть тяжесть с души.

"О, господи, господи Иисусе Христе! Неужто и меня вот так..."
Пришли на кладбище и долго кружились там по узким дорожкам среди могил, пока не вышли на открытое пространство, усеянное низенькими белыми крестами. Столпились около могилы и замолчали. Суровое молчание живых среди могил обещало что-то страшное, от чего сердце матери вздрогнуло и замерло в ожидании. Между крестов свистел и выл ветер, на крышке гроба печально трепетали измятые цветы...

Полиция насторожилась, вытянулась, глядя на своего начальника. Над могилой встал высокий молодой человек без шапки, с длинными волосами, чернобровый, бледный. И в то же время раздался сиплый голос начальника полиции:
- Господа...
- Товарищи! - громко и звучно начал чернобровый.
- Позвольте! - крикнул полицейский. - Объявляю, что не могу допустить речей...
- Я скажу всего несколько слов! - спокойно заявил молодой человек. - Товарищи! Над могилой нашего учителя и друга давайте поклянемся, что не забудем никогда его заветы, что каждый из нас будет всю жизнь неустанно рыть могилу источнику всех бед нашей родины, злой силе, угнетающей ее, - самодержавию!

- Арестовать! - крикнул полицейский, но его голос заглушил нестройный взрыв криков:
- Долой самодержавие!
Расталкивая толпу, полицейские бросились к оратору, а он, тесно окруженный со всех сторон, кричал, взмахнув рукой:
- Да здравствует свобода!
Мать оттолкнули в сторону, там она в страхе прислонилась к кресту и, ожидая удара, закрыла глаза. Буйный вихрь нестройных звуков оглушал ее, земля качалась под ногами, ветер и страх затрудняли дыхание. Тревожно носились по воздуху свистки полицейских, раздавался грубый, командующий голос, истерично кричали женщины, трещало дерево оград, и глухо звучал тяжелый топот ног по сухой земле. Это длилось долго, и стоять с закрытыми глазами ей стало невыносимо страшно. Она взглянула и, крикнув, бросилась вперед, протягивая руки. Недалеко от нее, на узкой дорожке, среди могил, полицейские, окружив длинноволосого человека, отбивались от толпы, нападавшей на них со всех сторон. В воздухе бело и холодно мелькали обнаженные шашки, взлетая над головами и быстро падая вниз. Мелькали трости, обломки оград, в дикой пляске кружились крики сцепившихся людей, возвышалось бледное лицо молодого человека, - над бурей злобного раздражения гудел его крепкий голос:
- Товарищи! На что тратите себя?..

Он побеждал. Бросая палки, люди один за другим отскакивали прочь, а мать все пробивалась вперед, увлекаемая неодолимой силой, и видела, как Николай, в шляпе, сдвинутой на затылок, отталкивал в сторону охмеленных злобой людей, слышала его упрекающий голос:
- Вы с ума сошли! Да успокойтесь же!.. Ей казалось, что одна рука у него красная.
- Николай Иванович, уйдите! - закричала она, бросаясь к нему.
- Куда вы? Вас там ударят...
Схватив ее за плечо, рядом с нею стояла Софья, без шляпы, с растрепанными волосами, поддерживая молодого парня, почти мальчика. Он отирал рукой разбитое, окровавленное лицо и бормотал дрожащими губами:
- Пустите, ничего...
- Займитесь им, отвезите к нам! Вот платок, завяжите лицо!.. – быстро говорила Софья и, вложив руку парня в руку матери, побежала прочь, говоря: - Скорее уходите, арестуют!..

По всем направлениям кладбища расходились люди, за ними, между могил, тяжело шагали полицейские, неуклюже путаясь в полах шинелей, ругаясь и размахивая шашками. Парень провожал их волчьим взглядом.
- Идем скорее! - тихо крикнула мать, отирая платком его лицо.
Он бормотал, выплевывая кровь:
- Да вы не беспокойтесь, - не больно мне. Он меня ручкой сабли... Ну, и я его тоже - ка-ак дам палкой! Даже завыл он!..
И, потрясая окровавленным кулаком, закончил срывающимся голосом:
- Погодите, не то будет. Мы вас раздавим без драки, когда мы встанем, весь рабочий народ!

- Скорее! - торопила мать, быстро шагая к маленькой калитке в ограде кладбища. Ей казалось, что там, за оградой, в поле спряталась и ждет их полиция и, как только они выйдут, - она бросится на них, начнет бить. Но, когда, осторожно открыв дверку, она выглянула в поле, одетое серыми тканями осенних сумерек, - тишина и безлюдье сразу успокоили ее.
- Дайте-ка я завяжу вам лицо-то, - говорила она.
- Да не надо, мне и так не стыдно! Драка честная: он - меня, я - его...

Мать наскоро перевязала рану. Вид крови наполнял ей грудь жалостью, и, когда пальцы ее ощущали влажную теплоту, дрожь ужаса охватывала ее. Она молча и быстро повела раненого полем, держа его за руку. Освободив рот, он с усмешкой в голосе говорил:
- Куда вы меня тащите, товарищ? Я сам могу идти!..
Но она чувствовала, что он шатается, ноги его шагают нетвердо и рука дрожит. Слабеющим голосом он говорил и спрашивал ее, не дожидаясь ответа:
- Я жестяник Иван, - а вы кто? Нас трое было в кружке Егора Ивановича, - жестяников трое... а всех одиннадцать. Очень мы любили его - царство ему небесное!.. Хоть я не верю в бога... В одной из улиц мать наняла извозчика, усадив Ивана в экипаж, шепнула ему:
- Теперь молчите! - и осторожно закутала рот ему платком.

Он поднял руку к лицу и - уже не мог освободить рта, рука бессильно упала на колени. Но все-таки продолжал бормотать сквозь платок:
- Ударов этих я вам не забуду, милые мои... А до него с нами занимался студент Титович... политической экономией... Потом арестовали...
Мать, обняв Ивана, положила его голову себе на грудь, парень вдруг весь отяжелел и замолчал. Замирая от страха, она исподлобья смотрела по сторонам, ей казалось, что вот откуда-нибудь из-за угла выбегут полицейские, увидят завязанную голову Ивана, схватят его и убьют.
- Выпил? - спросил извозчик, обернувшись на козлах и добродушно улыбаясь.
- Хватил горячего до слез! - вздохнув, ответила мать.
- Сын?
- Да, сапожник. А я в кухарках живу...
- Маешься. Та-ак...

Махнув кнутом на лошадь, извозчик опять обернулся и тише продолжал:
- А сейчас, слышь, на кладбище драка была!.. Хоронили, значит, одного политического человека, - из этаких, которые против начальства... там у них с начальством спорные дела. Хоронили его тоже этакие, дружки его, стало быть. И давай там кричать - долой начальство, оно, дескать, народ разоряет... Полиция бить их! Говорят, которых порубили насмерть. Ну, и полиции тоже попало... - Он замолчал и, сокрушенно покачивая головой, странным голосом выговорил: - Мертвых беспокоят, покойников будят!

Пролетка с треском подпрыгивала по камням, голова Ивана мягко толкала грудь матери, извозчик, сидя вполоборота, задумчиво бормотал:
- Идет волнение в народе, - беспорядок поднимается с земли, да! Вчера ночью в соседях у нас пришли жандармы, хлопотали чего-то вплоть до утра, а утром забрали с собой кузнеца одного и увели. Говорят, отведут его ночью на реку и тайно утопят. А кузнец - ничего человек был...
- Как звали его? - спросила мать.
- Кузнеца-то? Савел, а прозвище Евченко. Молодой еще, уж много понимал. Понимать-то, видно, - запрещается! Придет, бывало, и говорит: "Какая ваша жизнь, извозчики?" - "Верно, говорим, жизнь хуже собачьей".
- Стой! - сказала мать.

Иван очнулся от толчка и тихо застонал.
- Развезло парня! - заметил извозчик. - Эх ты, водка - водочка...
С трудом переставляя ноги, качаясь всем телом, Иван шел по двору и говорил:
- Ничего, - я могу...


Софья была уже дома, она встретила мать с папиросой в зубах, суетливая, возбужденная.
Укладывая раненого на диван, она ловко развязывала его голову и распоряжалась, щуря глаза от дыма папиросы.
- Иван Данилович, привезли! Вы устали, Ниловна? Напугались, да? Ну, отдыхайте. Николай, Ниловне рюмку портвейна!
Ошеломленная пережитым, тяжело дыша и ощущая в груди болезненное покалывание, мать бормотала:
- Вы обо мне не беспокойтесь...
И всем существом своим трепетно просила внимания к себе, успокаивающей ласки.

Из соседней комнаты вышли Николай, с перевязанной рукой, и доктор Иван Данилович, весь растрепанный, ощетинившийся, как еж. Он быстро подошел к Ивану, наклонился над ним, говоря:
- Воды, больше воды, чистых полотняных тряпок, ваты! Мать двинулась в кухню, но Николай взял ее под руку левой рукой и ласково сказал, уводя ее в столовую:
- Это не вам говорят, а Софье. Наволновались вы, милый человек, да?

Мать встретила его пристальный, участливый взгляд и с рыданием, которого не могла удержать, воскликнула:
- Что это было, голубчик вы мой! Рубили, людей рубили!
- Я видел! - подавая ей вино и кивнув головой, сказал Николай. - Погорячились немного обе стороны. Но вы не беспокойтесь - они били плашмя, и серьезно ранен, кажется, только один. Его ударили на моих глазах, я его и вытащил из свалки...

Лицо Николая и голос, тепло и свет в комнате успокаивали Власову. Благодарно взглянув на него, она спросила:
- Вас тоже ударили?
- Это я сам, кажется, неосторожно задел рукой за что-то и сорвал кожу. Пейте чай, - холодно, а вы одеты легко...
Она протянула руку к чашке, увидала, что пальцы ее покрыты пятнами запекшейся крови, невольным движением опустила руку на колени - юбка была влажная. Широко открыв глаза, подняв бровь, она искоса смотрела на свои пальцы, голова у нее кружилась и в сердце стучало:
"Так вот и Пашу тоже, - могут!"

Вошел Иван Данилович в жилете, с засученными рукавами рубашки, и на молчаливый вопрос Николая сказал своим тонким голосом:
- На лице незначительная рана, а череп проломлен, хотя тоже не сильно, - парень здоровый! Однако много потерял крови. Будем отправлять в больницу?
- Зачем? Пускай остается здесь! - воскликнул Николай.
- Сегодня можно, ну, пожалуй, завтра, а потом мне удобнее будет, чтобы он лег в больницу. У меня нет времени делать визиты! Ты напишешь листок о событии на кладбище?
- Конечно! - ответил Николай. Мать тихо встала и пошла на кухню.
- Куда вы, Ниловна? - беспокоясь, остановил он ее. - Соня одна управится!

Она взглянула на него и, вздрагивая, ответила, странно усмехаясь:
- В крови я...
Переодеваясь в своей комнате, она еще раз задумалась о спокойствии этих людей, об их способности быстро переживать страшное. Это отрезвляло ее, изгоняя страх из сердца. Когда она вошла в комнату, где лежал раненый, Софья, наклонясь над ним, говорила ему:
- Глупости, товарищ!
- Да я стеснять вас буду! - возражал он слабым голосом.
- А вы молчите, это вам полезнее...

Мать встала позади Софьи и, положив руки на ее плечо, с улыбкой глядя в бледное лицо раненого, усмехаясь, заговорила, как он бредил на извозчике и пугал ее неосторожными словами. Иван слушал, глаза его лихорадочно горели, он чмокал губами и тихо, смущенно восклицал:
- Ох... экий дурак!
- Ну, мы вас оставим! - поправив на нем одеяло, заявила Софья. - Отдохните!
Они ушли в столовую и там долго беседовали о событии дня.
И уже относились к драме этой как к чему-то далекому, уверенно заглядывая в будущее, обсуждая приемы работы на завтра. Лица были утомлены, но мысли бодры, и, говоря о своем деле, люди не скрывали недовольства собой. Нервно двигаясь на стуле, доктор, с усилием притупляя свой тонкий, острый голос, говорил:
- Пропаганда, пропаганда! Этого мало теперь, рабочая молодежь права! Нужно шире поставить агитацию, - рабочие правы, я говорю...

Николай хмуро и в тон ему отозвался:
- Отовсюду идут жалобы на недостаток литературы, а мы все еще не можем поставить хорошую типографию. Людмила из сил выбивается, она захворает, если мы не дадим ей помощников...
- А Весовщиков? - спросила Софья.
- Он не может жить в городе. Он возьмется за дело только в новой типографии, а для нее не хватает еще одного человека...
- Я не подойду? - тихо спросила мать.

Они все трое взглянули на нее и несколько секунд молчали.
- Хорошая мысль! - воскликнула Софья.
- Нет, это трудно для вас, Ниловна! - сухо сказал Николай. - Вам пришлось бы жить за городом, прекратить свидания с Павлом и вообще...
Вздохнув, она возразила:
- Для Паши это не велика потеря, да и мне эти свидания только душу рвут! Говорить ни о чем нельзя. Стоишь против сына дурой, а тебе в рот смотрят, ждут - не скажешь ли чего лишнего...

События последних дней утомили ее, и теперь, услышав о возможности для себя жить вне города, вдали от его драм, она жадно ухватилась за эту возможность.
Но Николай замял разговор.
- О чем думаешь, Иван? - обратился он к доктору. Подняв низко опущенную над столом голову, доктор угрюмо ответил:
- Мало нас, вот о чем! Необходимо работать энергичнее... и необходимо убедить Павла и Андрея бежать, они оба слишком ценны для того, чтобы сидеть без дела...

Николай нахмурил брови и сомнительно покачал головой, мельком взглянув на мать. Она поняла, что при ней им неловко говорить о ее сыне, и ушла в свою комнату, унося в груди тихую обиду на людей за то, что они отнеслись так невнимательно к ее желанию. Лежа в постели с открытыми глазами, она, под тихий шепот голосов, отдалась во власть тревог.
Истекший день был мрачно непонятен и полон зловещих намеков, но ей тяжело было думать о нем, и, отталкивая от себя угрюмые впечатления, она задумалась о Павле. Ей хотелось видеть его на свободе, и в то же время это пугало ее: она чувствовала, что вокруг нее все обостряется, грозит резкими столкновениями. Молчаливое терпение людей исчезало, уступая место напряженному ожиданию, заметно росло раздражение, звучали резкие слова, отовсюду веяло чем-то возбуждающим... Каждая прокламация вызывала на базаре, в лавках, среди прислуги и ремесленников оживленные толки, каждый арест в городе будил пугливое, недоумевающее, а иногда и бессознательно сочувственное эхо суждений о причинах ареста. Все чаще слышала она от простых людей когда-то пугавшие ее слова: бунт, социалисты, политика; их произносили насмешливо, но за насмешкой неумело прятался пытливый вопрос; со злобой - и за нею звучал страх; задумчиво - с надеждой и угрозой. Медленно, но широкими кругами по застоявшейся темной жизни расходилось волнение, просыпалась сонная мысль, и привычное, спокойное отношение к содержанию дня колебалось. Все это она видела яснее других, ибо лучше их знала унылое лицо жизни, и теперь, видя на нем морщины раздумья и раздражения, она и радовалась и пугалась. Радовалась - потому что считала это делом своего сына, боялась - зная, что если он выйдет из тюрьмы, то встанет впереди всех, на самом опасном месте. И погибнет.

Иногда образ сына вырастал перед нею до размеров героя сказки, он соединял в себе все честные, смелые слова, которые она слышала, всех людей, которые ей нравились, все героическое и светлое, что она знала. Тогда, умиленная, гордая, в тихом восторге, она любовалась им и, полная надежд, думала:
"Все будет хорошо, все!" Ее любовь - любовь матери - разгоралась, сжимая сердце почти до боли, потом материнское мешало росту человеческого, сжигало его, и на месте великого чувства, в сером пепле тревоги, робко билась унылая мысль:
"Погибнет... пропадет!.."

В полдень она сидела в тюремной канцелярии против Павла и, сквозь туман в глазах рассматривая его бородатое лицо, искала случая передать ему записку, крепко сжатую между пальцев.
- Здоров, и все здоровы! - говорил он негромко. - Ну, а ты как?
- Ничего! Егор Иванович скончался! - машинально сказала она.
- Да? - воскликнул Павел и тихо опустил голову.
- На похоронах полиция дралась, арестовали одного! - простодушно продолжала она. Помощник начальника тюрьмы возмущенно чмокнул тонкими губами и, вскочив со стула, забормотал:
- Это запрещено, надо же понять! Запрещено говорить о политике!..
Мать тоже поднялась со стула и, как бы не понимая, виновато заявила:
- Я не о политике, о драке! А дрались они, это верно. И даже одному голову разбили...
- Все равно! Я прошу вас молчать! То есть молчать обо всем, что не касается лично вас - семьи и вообще дома вашего!
Чувствуя, что запутался, он сел за столом и, разбирая бумаги уныло и утомленно добавил:
- Я - отвечаю, да...

Мать оглянулась и, быстро сунув записку в руку Павла, облегченно вздохнула.
- Не понимаешь, о чем говорить... Павел усмехнулся.
- Я тоже не понимаю...
- Тогда не нужны и свидания! - раздраженно заметил чиновник. – Говорить не о чем, а ходят, беспокоят...
- Скоро ли суд-то? - помолчав, спросила мать.
- На днях прокурор был, сказал, что скоро...

Они говорили друг другу незначительные, ненужные обоим слова, мать видела, что глаза Павла смотрят в лицо ей мягко, любовно. Все такой же ровный и спокойный, как всегда, он не изменился, только борода сильно отросла и старила его, да кисти рук стали белее. Ей захотелось сделать ему приятное, сказать о Николае, и она, не изменяя голоса, тем же тоном, каким говорила ненужное и неинтересное, продолжала:
- Крестника твоего видела...

Павел пристально взглянул ей в глаза, молча спрашивая. Желая напомнить ему о рябом лице Весовщикова, она постучала себя пальцем по щеке...
- Ничего, мальчик жив и здоров, на место скоро определится.
Сын понял, кивнул ей головой и с веселой улыбкой в глазах ответил:
- Это - хорошо!
- Ну, вот! - удовлетворенно произнесла она, довольная собой, тронутая его радостью.
Прощаясь с нею, он крепко пожал руку ее.
- Спасибо, мать!

Ей хмелем бросилось в голову радостное чувство сердечной близости к нему, и, не находя сил ответить словами, она ответила молчаливым рукопожатием.
Дома она застала Сашу. Девушка обычно являлась к Ниловне в те дни, когда мать бывала на свидании. Она никогда не расспрашивала о Павле, и если мать сама не говорила о нем, Саша пристально смотрела в лицо ее и удовлетворялась этим. Но теперь она встретила ее беспокойным вопросом:
- Ну, что он?
- Ничего, здоров!
- Записку отдали?
- Конечно! Я так ловко ее сунула...
- Он читал?
- Где же? Разве можно!
- Да, я забыла! - медленно сказала девушка. - Подождем еще неделю, еще неделю! А как вы думаете - он согласится?

Она нахмурила брови и смотрела в лицо матери остановившимися глазами.
- Да я не знаю, - размышляла мать. - Почему не уйти, если без опасности это?
Саша тряхнула головой и сухо спросила:
- Вы не знаете, что можно есть больному? Он просит есть.
- Все можно, все! Я сейчас...
Она пошла в кухню, Саша медленно двинулась за ней.
- Помочь вам?
- Спасибо, что вы?!

Мать наклонилась к печке, доставая горшок. Девушка тихо сказала ей:
- Подождите...
Лицо ее побледнело, глаза тоскливо расширились, и дрожащие губы с усилием зашептали горячо и быстро:
- Я хочу вас просить. Я знаю - он не согласится! Уговорите его! Он - нужен, скажите ему, что он необходим для дела, что я боюсь - он захворает. Вы видите - суд все еще не назначен...
Ей, видимо, трудно было говорить. Она вся выпрямилась, смотрела в сторону, голос у нее звучал неровно. Утомленно опустив веки, девушка кусала губы, а пальцы крепко сжатых рук хрустели.

Мать была смята ее порывом, но поняла его и, взволнованная, полная грустного чувства, обняв Сашу, тихонько ответила:
- Дорогая вы моя! Никого он, кроме себя, не послушает, никого!
Они обе молчали, тесно прижавшись друг к другу. Потом Саша осторожно сняла с своих плеч руки матери и сказала вздрагивая:
- Да, ваша правда! Все это глупости, нервы...
И вдруг, серьезная, просто кончила:
- Однако давайте покормим раненого...
Сидя у постели Ивана, она уже заботливо и ласково спрашивала:
- Сильно болит голова?
- Не очень, только смутно все! И слабость, - конфузливо натягивая одеяло к подбородку, отвечал Иван и прищуривал глаза, точно от яркого света.

Заметив, что он не решается есть при ней, Саша встала и ушла.
Иван сел на постели, взглянул вслед ей и, мигая, сказал:
- Кра-асивая!..
Глаза у него были светлые и веселые, зубы мелкие, плотные, голос еще не установился.
- Вам сколько лет? - задумчиво спросила мать.
- Семнадцать...
- Родители-то где?
- В деревне; я с десяти лет здесь, - кончил школу и - сюда!
А вас как звать, товарищ?

Мать всегда смешило и трогало это слово, обращенное к ней. И теперь, улыбаясь, она спросила:
- На что вам знать?
Юноша, смущенно помолчав, объяснил:
- Видите, студент из нашего кружка, то есть который читал с нами, он говорил нам про мать Павла Власова, рабочего, - знаете, демонстрация Первого мая?
Она кивнула головой и насторожилась.
- Он первый открыто поднял знамя нашей партии! - с гордостью заявил юноша, и его гордость созвучно отозвалась в сердце матери.
- Меня при том не было, - мы тогда думали здесь свою демонстрацию наладить - сорвалось! Мало нас было тогда. А на тот год - пожалуйте!.. Увидите!

Он захлебнулся от волнения, предвкушая будущие события, потом, размахивая в воздухе ложкой, продолжал:
- Так вот Власова - мать, говорю. Она тоже вошла в партию после этого. Говорят, такая - просто чудеса!
Мать широко улыбнулась, ей было приятно слышать восторженные похвалы мальчика. Приятно и неловко. Она даже хотела сказать ему: "Это я Власова!..", но удержалась и с мягкой насмешкой, с грустью сказала себе: "Эх ты, старая дура!.."
- А вы - кушайте больше! Выздоравливайте скорее для хорошего дела! - вдруг взволнованно заговорила она, наклоняясь к нему.

Дверь отворилась, пахнуло сырым осенним холодом, вошла Софья, румяная, веселая.
- Шпионы за мной ухаживают, точно женихи за богатой невестой, честное слово! Надо мне убираться отсюда... Ну как, Ваня? Хорошо? Что Павел, Ниловна? Саша здесь?
Закуривая папиросу, она спрашивала и не ждала ответов, лаская мать и юношу взглядом серых глаз. Мать смотрела на нее и, внутренне улыбаясь, думала:
"Вот и я тоже выхожу в хорошие люди!"
И, снова наклонясь к Ивану, сказала:
- Выздоравливайте, сынок!

И ушла в столовую. Там Софья рассказывала Саше:
- У нее уже готово триста экземпляров! Она убьет себя такой работой! Вот - героизм! Знаете, Саша, это большое счастье жить среди таких людей, быть их товарищем, работать с ними...
- Да! - тихо ответила девушка. Вечером за чаем Софья сказала матери:
- А вам, Ниловна, снова надо посетить деревню.
- Ну, что же! Когда?
- Дня через три - можете?
- Хорошо...
- Вы поезжайте! - негромко посоветовал Николай. - Наймите почтовых лошадей и, пожалуйста, другой дорогой, через Никольскую волость...

Он замолчал и нахмурился. Это не шло к его лицу, странно и некрасиво изменяя всегда спокойное выражение.
- Через Никольское далеко! - заметила мать. - И дорого на лошадях...
- Видите ли что, - продолжал Николай. - Я вообще против этой поездки. Там беспокойно, - были уже аресты, взят какой-то учитель, надо быть осторожнее. Следовало бы выждать время...
Софья, постукивая пальцами по столу, заметила:
- Нам важно сохранить непрерывность в распространении литературы. Вы не боитесь ехать, Ниловна? - вдруг спросила она.

Мать почувствовала себя задетой.
- Когда же я боялась? И в первый раз делала это без страха... а тут вдруг... - Не кончив фразу, она опустила голову. Каждый раз, когда ее спрашивали - не боится ли она, удобно ли ей, может ли она сделать то или это, - она слышала в подобных вопросах просьбу к ней, ей казалось, что люди отодвигают ее от себя в сторону, относятся к ней иначе, чем друг к другу.
- Напрасно вы меня спрашиваете - боюсь ли я, - заговорила она вздыхая, - друг друга вы не спрашиваете насчет страха.

Николай торопливо снял очки, снова надел их и пристально взглянул в лицо сестры. Смущенное молчание встревожило Власову, она виновато поднялась со стула, желая что-то сказать им, но Софья дотронулась до ее руки и тихонько попросила:
- Простите меня! Я больше не буду! Это рассмешило мать, и через несколько минут все трое озабоченно и дружно говорили о поездке в деревню.

На рассвете мать тряслась в почтовой бричке по размытой осенним дождем дороге. Дул сырой ветер, летели брызги грязи, а ямщик, сидя на облучке вполоборота к ней, задумчиво и гнусаво жаловался:
- Я ему говорю - брату то есть, - что ж, давай делиться! Начали мы делиться...
Он вдруг хлестнул кнутом левую лошадь и озлобленно крикнул:
- Н-но! Играй, мать твоя ведьма!..

Жирные осенние вороны озабоченно шагали по голым пашням, холодно посвистывая, налетал на них ветер. Вороны подставляли ударам ветра свои бока, он раздувал им перья, сбивая с ног, тогда они, уступая силе, ленивыми взмахами крыльев перелетали на новое место.
- Ну, обделил он меня. Вижу я - нечем мне взяться, - говорил ямщик.
Мать слышала его слова точно сквозь сон, память строила перед нею длинный ряд событий, пережитых за последние годы, и, пересматривая их, она повсюду видела себя. Раньше жизнь создавалась где-то вдали, неизвестно кем и для чего, а вот теперь многое делается на ее глазах, с ее помощью. И это вызывало у нее спутанное чувство недоверия к себе и довольства собой, недоумения и тихой грусти...

Все вокруг колебалось в медленном движении, в небе, тяжело обгоняя друг друга, плыли серые тучи, по сторонам дороги мелькали мокрые деревья, качая нагими вершинами, расходились кругом поля, выступали холмы, расплывались.
Гнусавый голос ямщика, звон бубенцов, влажный свист и шорох ветра сливались в трепетный, извилистый ручей, он тек над полем с однообразной силой...
- Богатому и в раю тесно, - такое дело!.. Начал он жать, начальство ему приятели, - качаясь на облучке, тянул ямщик.

Когда приехали на станцию, он отпряг лошадей и сказал матери безнадежным голосом:
- Дала бы ты мне пятак, - хоть бы выпил я!
Она дала монету, и, встряхнув ее на ладони, ямщик тем же тоном известил мать:
- На три - водки выпью, на две - хлеба съем... После полудня, разбитая, озябшая, мать приехала в большое село Никольское, прошла на станцию, спросила себе чаю и села у окна, поставив под лавку свой тяжелый чемодан. Из окна было видно небольшую площадь, покрытую затоптанным ковром желтой травы, волостное правление - темно-серый дом с провисшей крышей. На крыльце волости сидел лысый длиннобородый мужик в одной рубахе и курил трубку. По траве шла свинья. Недовольно встряхивая ушами, она тыкалась рылом в землю и покачивала головой.

Плыли тучи темными массами, наваливались друг на друга.
Было тихо, сумрачно и скучно, жизнь точно спряталась куда-то, притаилась.
Вдруг на площадь галопом прискакал урядник, осадил рыжую лошадь у крыльца волости и, размахивая в воздухе нагайкой, закричал на мужика – крики толкались в стекла окна, но слов не было слышно. Мужик встал, протянул руку, указывая вдаль, урядник прыгнул на землю, зашатался на ногах, бросил мужику повод, хватаясь руками за перила, тяжело поднялся на крыльцо и исчез в дверях волости...

Снова стало тихо. Лошадь дважды ударила копытом по мягкой земле. В комнату вошла девочка-подросток с короткой желтой косой на затылке и ласковыми глазами на круглом лице. Закусив губы, она несла на вытянутых руках большой, уставленный посудой поднос с измятыми краями и кланялась, часто кивая головой.
- Здравствуй, умница! - ласково сказала мать.
- Здравствуйте!
Расставляя по столу тарелки и чайную посуду, девочка вдруг оживленно объявила:
- Сейчас разбойника поймали, ведут!
- Какого же это разбойника?
- Не знаю...
- А что он сделал?
- Я не знаю! - повторила девочка. - Я только слышала - поймали! Сторож из волости за становым побежал.

Мать посмотрела в окно, - на площади явились мужики. Иные шли медленно и степенно, другие - торопливо застегивая на ходу полушубки. Останавливаясь у крыльца волости, все смотрели куда-то влево.
Девочка тоже взглянула на улицу и убежала из комнаты, громко хлопнув дверью. Мать вздрогнула, подвинула свой чемодан глубже под лавку и, накинув на голову шаль, пошла к двери, спеша и сдерживая вдруг охватившее ее непонятное желание идти скорее, бежать...
Когда она вышла на крыльцо, острый холод ударил ей в глаза, в грудь, она задохнулась, и у нее одеревенели ноги, - посредине площади шел Рыбин со связанными за спиной руками, рядом с ним шагали двое сотских, мерно ударяя о землю палками, а у крыльца волости стояла толпа людей и молча ждала.

Ошеломленная, мать неотрывно смотрела, - Рыбин что-то говорил, она слышала его голос, но слова исчезали без эха в темной дрожащей пустоте ее сердца.
Она очнулась, перевела дыхание - у крыльца стоял мужик с широкой светлой бородой, пристально глядя голубыми глазами в лицо ей. Кашляя и потирая горло обессиленными страхом руками, она с трудом спросила его:
- Это что же?
- А вот - глядите! - ответил мужик и отвернулся. Подошел еще мужик и встал рядом.

Сотские остановились перед толпой, она все росла быстро, но молча, и вот над ней вдруг густо поднялся голос Рыбина:
- Православные! Слыхали вы о верных грамотах, в которых правда писалась про наше крестьянское житье? Так вот - за эти грамоты страдаю, это я их в народ раздавал!
Люди окружили Рыбина теснее. Голос его звучал спокойно, мерно. Это отрезвляло мать.
- Слышишь? - толкнув в бок голубоглазого мужика, тихонько спросил другой. Тот, не отвечая, поднял голову и снова взглянул в лицо матери. И другой мужик тоже посмотрел на нее - он был моложе первого, с темной редкой бородкой и пестрым от веснушек, худым лицом. Потом оба они отодвинулись от крыльца в сторону.
"Боятся!" - невольно отметила мать.

Внимание ее обострялось. С высоты крыльца она ясно видела избитое, черное лицо Михаила Ивановича, различала горячим блеск его глаз, ей хотелось, чтобы он тоже увидал ее, и она, приподнимаясь на ногах, вытягивала шею к нему.
Люди смотрели на него хмуро, с недоверием и молчали. Только в задних рядах толпы был слышен подавленный говор.
- Крестьяне! - полным и тугим голосом говорил Рыбин. - Бумагам этим верьте, - я теперь за них, может, смерть приму, били меня, истязали, хотели выпытать - откуда я их взял, и еще бить будут, - все стерплю! Потому - в этих грамотах правда положена, правда эта дороже хлеба для нас должна быть, - вот!
- Зачем он это говорит? - тихо воскликнул один из мужиков у крыльца. Голубоглазый медленно ответил:
- Теперь все равно - двум смертям не бывать, а одной не миновать...

Люди стояли молчаливо, смотрели исподлобья, сумрачно, на всех как будто лежало что-то невидимое, но тяжелое.
На крыльце явился урядник и, качаясь, пьяным голосом заревел:
- Это кто говорит?
Он вдруг скатился с крыльца, схватил Рыбина за волосы и, дергая его голову вперед, отталкивая назад, кричал:
- Это ты говоришь, сукин сын, это ты?
Толпа покачнулась, загудела. Мать в бессильной тоске опустила голову. И снова раздался голос Рыбина:
- Вот, глядите, люди добрые...
- Молчать! - Урядник ударил его в ухо. Рыбин пошатнулся на ногах, повел плечами.
- Связали руки вам и мучают, как хотят...
- Сотские! Веди его! Разойдись, народ! - Прыгая перед Рыбиным, как цепная собака перед куском мяса, урядник толкал его кулаками в лицо, в грудь, в живот.

- Не бей! - крикнул кто-то в толпе.
Зачем бьешь? - поддержал другой голос.
Идем! - сказал голубоглазый мужик, кивнув головой. И они оба не спеша пошли к волости, а мать проводила их добрым взглядом. Она облегченно вздохнула - урядник снова тяжело взбежал на крыльцо и оттуда, грозя кулаком, исступленно орал:
- Веди его сюда! Я говорю...
- Не надо! - раздался в толпе сильный голос - мать поняла, что это говорил мужик с голубыми глазами. - Не допускай, ребята! Уведут туда - забьют до смерти. Да на нас же потом скажут, - мы, дескать, убили! Не допускай!
- Крестьяне! - гудел голос Михаилы. - Разве вы не видите жизни своей, не понимаете, как вас грабят, как обманывают, кровь вашу пьют? Все вами держится, вы - первая сила на земле, - а какие права имеете? С голоду издыхать - одно ваше право!..

Мужики вдруг закричали, перебивая друг друга.
- Правильно говорит!
- Станового зовите! Где становой?..
- Урядник поскакал за ним...
- Пьяный-то!..
- Не наше дело начальство собирать...
Шум все рос, поднимался выше. - Говори! Не дадим бить... – Развяжите руки ему... - Гляди, - греха не было бы!..
- Больно руки мне! - покрывая все голоса, ровно и звучно говорил Рыбин.
- Не убегу я, мужики! От правды моей не скроюсь, она во мне живет...

Несколько человек солидно отошли от толпы в разные стороны, вполголоса переговариваясь и покачивая головами. Но все больше сбегалось плохо и наскоро одетых, возбужденных людей. Они кипели темной пеной вокруг Рыбина, а он стоял среди них, как часовня в лесу, подняв руки над головой, и, потрясая ими, кричал в толпу:
- Спасибо, люди добрые, спасибо! Мы сами должны друг дружке руки освободить, - так! Кто нам поможет? Он отер бороду и снова поднял руку, всю в крови.
- Вот кровь моя - за правду льется!

Мать сошла с крыльца, но с земли ей не видно было Михаилы, сжатого народом, и она снова поднялась на ступени. В груди у нее было горячо, и что-то неясно радостное трепетало там.
- Крестьяне! Ищите грамотки, читайте, не верьте начальству и попам, когда они говорят, что безбожники и бунтовщики те люди, которые для нас правду несут. Правда тайно ходит по земле, она гнезд ищет в народе, - начальству она вроде ножа и огня, не может оно принять ее, зарежет она его, сожжет! Правда вам - друг добрый, а начальству - заклятый враг! Вот отчего она прячется!..
Снова в толпе вспыхнуло несколько восклицаний:
- Слушай, православные!.. - Эх, брат, пропадешь ты...
- Кто тебя выдал?
- Поп! - сказал один из сотских. Двое мужиков крепко выругались.
- Гляди, ребята! - раздался предупреждающий крик.


К толпе шел становой пристав, высокий, плотный человек с круглым лицом. Фуражка у него была надета набок, один ус закручен кверху, а другой опускался вниз, и от этого лицо его казалось кривым, обезображенным тупой, мертвой улыбкой. В левой руке он нес шашку, а правой размахивал в воздухе. Были слышны его шаги, тяжелые и твердые. Толпа расступалась перед ним. Что-то угрюмое и подавленное появилось на лицах, шум смолкал, понижался, точно уходил в землю. Мать чувствовала, что на лбу у нее дрожит кожа и глазам стало горячо. Ей снова захотелось пойти в толпу, она наклонилась вперед и замерла в напряженной позе.
- Что такое? - спросил пристав, остановясь против Рыбина и меряя его глазами. - Почему не связаны руки? Сотские! Связать!
Голос у него был высокий и звонкий, но бесцветный.
- Были связаны, - народ развязал! - ответил один из сотских.
- Что? Народ? Какой народ?

Становой посмотрел на людей, стоявших перед ним полукругом. И тем же однотонным, белым голосом, не повышая, не понижая его, продолжал:
- Это кто - народ?
Он ткнул наотмашь эфесом шашки в грудь голубоглазого мужика.
- Это ты, Чумаков, народ? Ну, кто еще? Ты, Мишин? И дернул кого-то правой рукой за бороду.
- Разойдись, сволочь!.. А то я вас, - я вам покажу! В голосе, на лице его не было ни раздражения, ни угрозы, он говорил спокойно, бил людей привычными, ровными движениями крепких длинных рук. Люди отступали перед ним, опуская головы, повертывая в сторону лица.
- Ну? Вы что же? - обратился он к сотским. - Вяжи!
Выругался циничными словами, снова посмотрел на Рыбина и громко сказал ему:
- Руки назад, - ты!
- Не хочу я, чтобы вязали руки мне! - заговорил Рыбин. - Бежать не собираюсь, не дерусь, - зачем связывать меня?
- Что? - спросил пристав, шагнув к нему.
- Довольно вам мучить народ, звери! - возвышая голос, продолжал Рыбин. - Скоро придет и для вас красный день...

Становой стоял перед ним и смотрел в его лицо, шевеля усами. Потом он отступил на шаг и свистящим голосом изумленно запел:
- А-а-ах, сукин сын! Ка-акие слова?
И вдруг быстро и крепко ударил Рыбина по лицу.
- Кулаком правду не убьешь! - крикнул Рыбин, наступая да него. - И бить меня не имеешь права, собака ты паршивая!
- Не смею? Я? - протяжно взвыл становой.

И снова взмахнул рукой, целя в голову Рыбина. Рыбин присел, удар не коснулся его, и становой, пошатнувшись, едва устоял на ногах. В толпе кто-то громко фыркнул, и снова раздался гневный крик Михаила:
- Не смей, говорю, бить меня, дьявол!
Становой оглянулся - люди угрюмо и молча сдвигались в тесное, темное кольцо...
- Никита! - громко позвал становой, оглядываясь. - Никита, эй!
Из толпы выдвинулся коренастый, невысокий мужик в коротком полушубке. Он смотрел в землю, опустив большую лохматую голову.
- Никита! - покручивая ус и не торопясь, сказал становой. - Дай ему в ухо, хорошенько!

Мужик шагнул вперед, остановился против Рыбина, поднял голову. В упор, в лицо ему Рыбин бил тяжелыми, верными словами:
- Вот, глядите, люди, как зверье душит вас вашей же рукой! Глядите, думайте!
Мужик медленно поднял руку и лениво ударил его по голове.
- Разве так, сукин ты сын?! - взвизгнул становой.
- Эй, Никита! - негромко сказали из толпы. - Бога не забывай!
- Бей, говорю! - крикнул становой, толкая мужика в шею.
Мужик шагнул в сторону и угрюмо сказал, наклонив голову:
- Не буду больше...
- Что? Лицо станового дрогнуло, он затопал ногами и, ругаясь, бросился на Рыбина. Тупо хлястнул удар, Михаило покачнулся, взмахнул рукой, но вторым ударом становой опрокинул его на землю и, прыгая вокруг, с ревом начал бить ногами в грудь, бока, в голову Рыбина.

Толпа враждебно загудела, закачалась, надвигаясь на станового, он
заметил это, отскочил и выхватил шашку из ножен.
- Вы так? Бунтовать? А-а?.. Вот оно что?..
Голос у него вздрогнул, взвизгнул и точно переломился, захрипел. Вместе с голосом он вдруг потерял свою силу, втянул голову в плечи, согнулся и, вращая во все стороны пустыми глазами, попятился, осторожно ощупывая ногами почву сзади себя.
Отступая, он кричал хрипло и тревожно:
- Хорошо! Берите его, я ухожу, - ну-ка? Знаете ли вы, сволочь проклятая, что он политический преступник, против царя идет, бунты заводит, знаете? А вы его защищать, а? Вы бунтовщики? Ага-а!..

Не шевелясь, не мигая глазами, без сил и мысли, мать стояла точно в тяжелом сне, раздавленная страхом и жалостью. В голове у нее, как шмели, жужжали обиженные, угрюмые и злые крики людей, дрожал голос станового, шуршали чьи-то шепоты...
- Коли он провинился - суди!.. - Вы - помилуйте его, ваше благородие...
- Что вы, в самом деле, без всякого закону?.. - Разве можно? Этак все начнут бить, тогда что будет?.. Люди разбились на две группы - одна, окружив станового, кричала и уговаривала его, другая, меньше числом, осталась вокруг избитого и глухо, угрюмо гудела. Несколько человек подняли его с земли, сотские снова хотели вязать руки ему.
- Погодите вы, черти! - кричали им.

Михаило отирал с лица и бороды грязь, кровь и молчал, оглядываясь. Взгляд его скользнул по лицу матери, - она, вздрогнув, потянулась к нему, невольно взмахнула рукою, - он отвернулся. Но через несколько минут его глаза снова остановились на лице ее. Ей показалось - он выпрямился, поднял голову, окровавленные щеки задрожали...
"Узнал, - неужели узнал?.."
И закивала ему головой, вздрагивая от тоскливой, жуткой радости. Но в следующий момент она увидела, что около него стоит голубоглазый мужик и тоже смотрит на нее. Его взгляд на минуту разбудил в ней сознание опасности...

"Что же это я? Ведь и меня схватят!" Мужик что-то сказал Рыбину, тот тряхнул головой и вздрагивающим голосом, но четко и бодро заговорил:
- Ничего! Не один я на земле, - всю правду не выловят они! Где я был, там обо мне память останется, - вот! Хоть и разорили они гнездо, нет там больше друзей-товарищей...
"Это он для меня говорит!" - быстро сообразила мать.
- Но будет день, вылетят на волю орлы, освободится народ!

Какая-то женщина принесла ведро воды и стала, охая и причитая, обмывать лицо Рыбина. Ее тонкий, жалобный голос путался в словах Михаила и мешал матери понимать их. Подошла толпа мужиков со становым впереди, кто-то громко кричал;
- Давай подводу под арестанта, эй! Чья очередь?
Потом раздался новый, как бы обиженный голос станового:
- Я тебя могу ударить, а ты меня нет, не можешь, не смеешь, болван!
- Так! А ты кто - бог? - крикнул Рыбин. Нестройный и негромкий взрыв восклицаний заглушил голос его.
- Не спорь, дядя! Тут - начальство!..
- Не сердись, ваше благородие! Не в себе человек... Ты молчи, чудак!
- Вот сейчас в город тебя повезут...
- Там закону больше! Крики толпы звучали умиротворяюще, просительно, они сливались в неясную суету, и все было в ней безнадежно, жалобно. Сотские повели Рыбина под руки на крыльцо волости, скрылись в двери. Мужики медленно расходились по площади, мать видела, что голубоглазый направляется к ней и исподлобья смотрит на нее. У нее задрожали ноги под коленками, унылое чувство засосало сердце, вызывая тошноту.
"Не надо уходить! - подумала она. - Не надо!"
И, крепко держась за перила, ждала.

Становой, стоя на крыльце волости, говорил, размахивая руками, упрекающим, уже снова белым, бездушным голосом:
- Дураки вы, сукины дети! Ничего не понимая, лезете в такое дело, - в государственное дело! Скоты! Благодарить меня должны, в ноги мне поклониться за доброту мою! Захочу я - все пойдете в каторгу...
Десятка два мужиков стояли, сняв шапки, и слушали. Темнело, тучи опускались ниже. Голубоглазый подошел к крыльцу и сказал, вздохнув:
- Вот какие дела у нас...
- Да-а, - тихо отозвалась она.
Он посмотрел на нее открытым взглядом и спросил:
- Чем занимаетесь?
- Кружева скупаю у баб, полотна тоже... Мужик медленно погладил бороду.
Потом, глядя по направлению к волости, сказал скучно и негромко:
- Этого у нас не найдется...

Мать смотрела на него сверху вниз и ждала момента, когда удобнее уйти в комнату. Лицо у мужика было задумчивое, красивое, глаза грустные. Широкоплечий и высокий, он был одет в кафтан, сплошь покрытый заплатами, в чистую ситцевую рубаху, рыжие, деревенского сукна штаны и опорки, надетые на босую ногу. Мать почему-то облегченно вздохнула. И вдруг, подчиняясь чутью, опередившему неясную мысль, она неожиданно для себя спросила его:
- А что, ночевать у тебя можно будет?
Спросила, и все в ней туго натянулось - мускулы, кости. Она выпрямилась, глядя на мужика остановившимися глазами. В голове у нее быстро мелькали колючие мысли:
"Погублю Николая Ивановича. Пашу не увижу - долго! Изобьют!"
Глядя в землю и не торопясь, мужик ответил, запахивая кафтан на груди:
- Ночевать? Можно, чего же? Изба только плохая у меня...
- Не избалована я! - безотчетно ответила мать.
- Можно! - повторил мужик, меряя ее пытливым взглядом.

Уже стемнело, и в сумраке глаза его блестели холодно, лицо казалось очень бледным. Мать, точно спускаясь под гору, сказала негромко:
- Значит, я сейчас и пойду, а ты чемодан мой возьмешь...
- Ладно.
Он передернул плечами, снова запахнул кафтан и тихо проговорил:
- Вот - подвода едет...
На крыльце волости появился Рыбин, руки у него снова были связаны, голова и лицо окутаны чем-то серым.
- Прощайте, добрые люди! - звучал его голос в холоде вечерних сумерек. - Ищите правды, берегите ее, верьте человеку, который принесет вам чистое слово, не жалейте себя ради правды!..
- Молчать, собака! - крикнул откуда-то голос станового. - Сотский, гони лошадей, дурак!
- Чего вам жалеть? Какая ваша жизнь?.. Подвода тронулась. Сидя на ней с двумя сотскими по бокам, Рыбин глухо кричал:
- Чего ради погибаете в голоде? Старайтесь о воле, она даст и хлеба и правды, - прощайте, люди добрые!..

Торопливый шум колес, топот лошадей, голос станового обняли его речь, запутали и задушили ее.
- Кончено! - сказал мужик, тряхнув головой, и, обратясь к матери, негромко продолжал: - Вы там посидите на станции, - я погодя приду...
Мать вошла в комнату, села за стол перед самоваром, взяла в руку кусок хлеба, взглянула на него и медленно положила обратно на тарелку. Есть не хотелось, под ложечкой снова росло ощущение тошноты. Противно теплое, оно обессиливало, высасывая кровь из сердца, и кружило голову. Перед нею стояло лицо голубоглазого мужика - странное, точно недоконченное, оно не возбуждало доверия. Ей почему-то не хотелось подумать прямо, что он выдаст ее, но эта мысль уже возникла у нее и тягостно лежала на сердце, тупая и неподвижная.

"Заметил он меня! - лениво и бессильно соображала она. - Заметил, догадался..."
А дальше мысль не развивалась, утопая в томительном унынии, вязком чувстве тошноты.
Робкая, притаившаяся за окном тишина, сменив шум, обнажала в селе что-то подавленное, запуганное, обостряла в груди ощущение одиночества, наполняя душу сумраком, серым и мягким, как зола.
Вошла девочка и, остановясь у двери, спросила:
- Яичницу принести?
- Не надо. Не хочется уж мне, напугали меня криком-то! Девочка подошла к столу, возбужденно, но негромко рассказывая:
- Как становой-то бил! Я близко стояла, видела, все зубы ему выкрошил, - плюет он, а кровь густая-густая, темная!.. Глазов-то совсем нету! Дегтярник он. Урядник там у нас лежит, пьянехонек, и все еще вина требует. Говорит - их шайка целая была, а этот, бородатый-то, старший, атаман, значит. Троих поймали, а один убежал, слышь. Еще учителя поймали, тоже с ними. В бога они не верят и других уговаривают, чтобы церкви ограбить, вот они какие! А наши мужики - которые жалели его, этого-то, а другие говорят - прикончить бы! У нас есть такие злые мужики - ай-ай!

Мать внимательно вслушивалась в бессвязную быструю речь, стараясь подавить свою тревогу, рассеять унылое ожидание. А девочка, должно быть, была рада тому, что ее слушали, и, захлебываясь словами, все с большим оживлением болтала, понижая голос:
- Тятька говорит - это от неурожая все! Второй год не родит у нас земля, замаялись! Теперь от этого такие мужики заводятся - беда! Кричат на сходках, дерутся. Намедни, когда Васюкова за недоимки продавали, он ка-ак треснет старосту по роже. Вот тебе моя недоимка, говорит...

За дверью раздались тяжелые шаги. Упираясь руками в стол, мать поднялась на ноги...
Вошел голубоглазый мужик и, не снимая шапку, спросил:
- Где багаж-то?
Он легко поднял чемодан, тряхнул им и сказал:
- Пустой! Марька, проводи приезжую ко мне в избу.
И ушел, не оглядываясь.
- Здесь ночуете? - спросила девочка.
- Да! За кружевами я, кружева покупаю... - У нас не плетут! Это в
Тинькове плетут, в Дарьиной, а у нас - нет! - объяснила девочка.
- Я туда завтра...

Заплатив девочке за чай, она дала ей три копейки и очень обрадовала ее этим. На улице, быстро шлепая босыми ногами по влажной земле, девочка говорила:
- Хотите, я в Дарьину сбегаю, скажу бабам, чтобы сюда несли кружева? Они придут, а вам не надо ехать туда. Двенадцать верст все-таки...
- Не нужно этого, милая! - ответила мать, шагая рядом с ней. Холодный воздух освежил ее, и в ней медленно зарождалось неясное решение. Смутное, но что-то обещавшее, оно развивалось туго, и женщина, желая ускорить рост его, настойчиво спрашивала себя:
"Как быть? Если прямо, на совесть..."
Было темно, сыро и холодно. Тускло светились окна изб красноватым неподвижным светом. В тишине дремотно мычал скот, раздавались короткие окрики. Темная, подавленная задумчивость окутала село...
- Сюда! - сказала девочка. - Плохую ночевку выбрала вы, - беден больно мужик...

Она нащупала дверь, отворила ее, бойко крикнула в избу:
- Тетка Татьяна!
И убежала. Из темноты долетел ее голос:
- Прощайте!..

Мать остановилась у порога и, прикрыв глаза ладонью, осмотрелась. Изба была тесная, маленькая, но чистая, - это сразу бросалось в глаза. Из-за печки выглянула молодая женщина, молча поклонилась и исчезла. В переднем углу на столе горела лампа.
Хозяин избы сидел за столом, постукивая пальцем по его краю, и пристально смотрел в глаза матери.
- Проходите! - не вдруг сказал он. - Татьяна, ступай-ка, позови Петра, живее!
Женщина быстро ушла, не взглянув на гостью. Сидя на лавке против хозяина, мать осматривалась, - ее чемодана не было видно. Томительная тишина наполняла избу, только огонь в лампе чуть слышно потрескивал. Лицо мужика, озабоченное, нахмуренное, неопределенно качалось в глазах матери, вызывая в ней унылую досаду.
- А где мой чемодан? - вдруг и неожиданно для самой себя громко спросила она.

Мужик повел плечами и задумчиво ответил:
- Не пропадет...
Понизив голос, хмуро продолжал:
- Я давеча при девчонке нарочно сказал, что пустой он, - нет, он не пустой! Тяжело в нем положено!
- Ну? - спросила мать. - Так что?
Он встал, подошел к ней, наклонился и тихо спросил:
- Человека этого знаете?
Мать вздрогнула, но твердо ответила:
- Знаю!

Это краткое слово как будто осветило ее изнутри и сделало ясным все извне. Она облегченно вздохнула, подвинулась на лавке, села тверже...
Мужик широко усмехнулся.
- Я доглядел, когда знак вы ему делали, и он тоже. Я спросил его на ухо - знакомая, мол, на крыльце-то стоит?
- А он что? - быстро спросила мать.
Он? Сказал - много нас. Да! Много, говорит... Вопросительно взглянув в глаза гостьи и снова улыбаясь, продолжал:
- Большой силы человек!.. Смелый... прямо говорит - я! Бьют его, а он свое ломит...

Его голос, неуверенный и несильный, неконченное лицо и светлые, открытые глаза все более успокаивали мать. Место тревоги и уныния в груди ее постепенно занималось едкой, колющей жалостью к Рыбину. Не удерживаясь, со злобой, внезапной и горькой, она воскликнула подавленно:
- Разбойники, изуверы!
И всхлипнула.
Мужик отошел от нее, угрюмо кивая головой.
- Нажило себе начальство дружков, - да-а!
И, вдруг снова повернувшись к матери, он тихо сказал ей:
- Я вот что, я так догадываюсь, что в чемодане - газета, - верно?
- Да! - просто ответила мать, отирая слезы. - Ему везла.

Он, нахмурив брови, забрал бороду в кулак и, глядя в сторону, помолчал.
- Доходила она до нас, книжки тоже доходили. Человека этого мы знаем... видали!
Мужик остановился, подумал, потом спросил:
- Теперь, значит, что вы будете делать с этим - с чемоданом?
Мать посмотрела на него и сказала с вызовом:
- Вам оставлю!..
Он не удивился, не протестовал, только кратко повторил:
- Нам...

Утвердительно кивнув головой, выпустил бороду из кулака, расчесал ее пальцами и сел.
С неумолимой, упорной настойчивостью память выдвигала перед глазами матери сцену истязания Рыбина, образ его гасил в ее голове все мысли, боль и обида за человека заслоняли все чувства, она уже не могла думать о чемодане и ни о чем более. Из глаз ее безудержно текли слезы, а лицо было угрюмо и голос не вздрагивал, когда она говорила хозяину избы:
- Грабят, давят, топчут в грязь человека, окаянные!
- Сила! - тихо отозвался мужик. - Силища у них большая!
- А где берут? - воскликнула мать с досадой. - От нас же берут, от народа, все от нас взято!

Ее раздражал этот мужик своим светлым, но непонятным лицом.
- Да-а! - задумчиво протянул он. - Колесо.
Чутко насторожился, наклонил голову к двери и, дослушав, тихонько сказал:
- Идут...
- Кто?
- Свои... надо быть...
Вошла его жена, за нею в избу шагнул мужик. Бросил в угол шапку, быстро подошел к хозяину и спросил его:
- Ну, как?

Тот утвердительно кивнул головой.
- Степан! - сказала женщина, стоя у печи. - Может, они, проезжая, поесть хотят?
- Не хочу, спасибо, милая! - ответила мать. Мужик подошел к матери и быстрым, надорванным голосом заговорил:
- Значит, позвольте познакомиться! Зовут меня Петр Егоров Рябинин, по прозвищу Шило. В делах ваших я несколько понимаю. Грамотен и не дурак, так сказать...
Он схватил протянутую ему руку матери и, потрясая ее, обратился к хозяину:
- Вот, Степан, гляди! Варвара Николаевна барыня добрая, верно! А говорит насчет всего этого - пустяки, бредни! Мальчишки будто и разные там студенты по глупости народ мутят. Однако мы с тобой видим - давеча солидного, как следует быть, мужика заарестовали, теперь вот - они, женщина пожилая и, как видать, не господских кровей. Не обижайтесь - вы каких родов будете?

Говорил он торопливо, внятно, не переводя дыхания, бородка у него нервно дрожала и глаза, щурясь, быстро ощупывали лицо и фигуру женщины. Оборванный, всклокоченный, со спутанными волосами на голове, он, казалось, только что подрался с кем-то, одолел противника и весь охвачен радостным возбуждением победы. Он понравился матери своей бойкостью и тем, что сразу заговорил прямо и просто. Ласково глядя в лицо ему, она ответила на вопрос, - он же еще раз сильно тряхнул ее руку и тихонько, суховато засмеялся ломающимся смехом.

- Дело чистое, Степан, видишь? Дело отличное! Я тебе говорил - это народ собственноручно начинает. А барыня - она правды не скажет, ей это вредно. Я ее уважаю, что же говорить! Человек хороший и добра нам хочет, ну - немножко - и чтобы без убытка для себя! Народ же - он желает прямо идти и ни убытка, ни вреда не боится - видал? Ему вся жизнь вредна, везде - убыток, ему некуда повернуться, кругом - ничего, кроме - стой! - кричат со всех сторон.
- Я вижу! - сказал Степан, кивая головой, и тотчас же добавил: - Насчет багажа она беспокоится.
Петр хитро подмигнул матери и снова заговорил, успокоительно помахивая рукой:
- Не беспокойтесь! Все будет в порядке, мамаша! Чемоданчик ваш у меня. Давеча, как он сказал мне про вас, что, дескать, вы тоже с участием в этом и человека того знаете, - я ему говорю - гляди, Степан! Нельзя рот разевать в таком строгом случае! Ну, и ы, мамаша, видно, тоже почуяли нас, когда мы около стояли. У честных людей рожи заметные, потому - немного их по улицам ходит, - прямо сказать! Чемоданчик ваш у меня...

Он сел рядом с нею и, просительно заглядывая в глаза ее, продолжал:
- Ежели вы желаете выпотрошить его - мы вам в этом поможем с удовольствием. Книжки нам требуются...
- Она все хочет нам отдать! - заметил Степан.
- И отлично, мамаша! Место всему найдем!..
Он вскочил на ноги, засмеялся и, быстро шагая по избе взад-перед, говорил, довольный:
- Случай, так сказать, удивительный! Хоша вполне простой. В одном месте порвалось, в другом захлестнулось! Ничего! А газета, мамаша, хорошая, и дело свое она делает - протирает глаза! Господам - неприятна. Я тут верстах в семи у барыни одной работаю, по столярному делу, - хорошая женщина, надо сказать, книжки дает разные, - иной раз прочитаешь - так и осенит! Вообще - мы ей благодарны. Но показал я ей газеты номерок - она даже обиделась несколько. "Бросьте, говорит, это, Петр! Это, говорит, мальчишки без разума делают. И от этого только горе ваше вырастет, тюрьма и Сибирь, говорит, за этим..."

Он снова неожиданно замолчал, подумал и спросил:
- А скажите, мамаша, - этот человек - родственник ваш?
- Чужой! - ответила мать.
Петр беззвучно засмеялся, чем-то очень довольный, и закивал головой, но в следующую секунду матери показалось, что слово "чужой" не на месте по отношению к Рыбину и обижает ее.
- Не родня я ему, - сказала она, - но знаю его давно и уважаю, как родного брата... старшего!
Нужное слово не находилось, это было неприятно ей, и снова она не могла сдержать тихого рыдания. Угрюмая, ожидающая тишина наполнила избу. Петр, наклонив голову на плечо, стоял, точно прислушиваясь к чему-то. Степан, облокотясь на стол, все время задумчиво постукивал пальцем по доске. Жена его прислонилась у печи в сумраке, мать чувствовала ее неотрывный взгляд и порою сама смотрела в лицо ей - овальное, смуглое, с прямым носом и круто обрезанным подбородком. Внимательно и зорко светились зеленоватые глаза.

- Друг, значит! - тихо молвил Петр. - С характером, н-да!.. Оценил себя высоко, - как следует! Вот, Татьяна, человек, а? Ты говоришь...
- Он женатый? - спросила Татьяна, перебивая его речь, и тонкие губы ее небольшого рта плотно сжались.
- Вдовый! - ответила мать грустно.
- Оттого и смел! - сказала Татьяна низким, грудным голосом. – Женатый такой дорогой не пойдет - забоится...
- А я? Женат и все, - воскликнул Петр.
- Полно, кум! - не глядя на него и скривив губы, говорила женщина. - Ну, что ты такое? Только говоришь да, редко, книжку прочитаешь. Немного людям пользы от того, что ты со Степаном по углам шушукаешь.
- Меня, брат, многие слышат! - возразил мужик обиженно и тихо. - Я - вроде дрожжей тут, ты это напрасно...

Степан молча взглянул на жену и снова опустил голову.
- И зачем мужики женятся? - спросила Татьяна. - Работница нужна, говорят, - чего работать?
- Мало тебе еще! - глухо вставил Степан.
- Какой толк в этой работе? Впроголодь живешь изо дня в день все равно. Дети родятся - поглядеть за ними время нет, - из-за работы, которая хлеба не дает.

Она подошла к матери, села рядом с нею, говоря настойчиво, без жалобы и грусти...
- У меня - двое было. Один, двухлетний, сварился кипятком, другого – не доносила, мертвый родился, - из-за работы этой треклятой! Радость мне? Я говорю - напрасно мужики женятся, только вяжут себе руки, жили бы свободно, добивались бы нужного порядка, вышли бы за правду прямо, как тот человек! Верно говорю, матушка?..
- Верно! - сказала мать. - Верно, милая, - иначе не одолеешь жизни...
- У вас муженек-то есть?
- Помер. Сын у меня... - А он где, с вами живет?
- В тюрьме сидит! - ответила мать.

И почувствовала, что эти слова, вместе с привычной грустью, всегда вызываемой ими, налили грудь ее спокойной гордостью.
- Второй раз сажают - все за то, что он понял божью правду и открыто сеял ее... Молодой он, красавец, умный! Газету - он придумал, и Михаила Ивановича он на путь поставил, - хоть и вдвое старше его Михайло-то! Теперь вот - судить будут за это сына моего и - засудят, а он уйдет из Сибири и снова будет делать свое дело...
Она говорила, а гордое чувство все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой души, она собирала все, что видела светлого и чистого, в один огонь, ослеплявший ее своим чистым горением...
- Уже их много родилось, таких людей, все больше рождается, и все они, до конца своего, будут стоять за свободу для людей, за правду...

Она забыла осторожность и хотя не называла имен, но рассказывала все, что ей было известно о тайной работе для освобождения народа из цепей жадности. Рисуя образы, дорогие ее сердцу, она влагала в свои слова всю силу, все обилие любви, так поздно разбуженной в ее груди тревожными толчками жизни, и сама с горячей радостью любовалась людьми, которые вставали в памяти, освещенные и украшенные ее чувством.
- Работа идет общая по всей земле, во всех городах, силе хороших людей - нет ни меры, ни счета, все растет она, и будет расти до победного нашего часа...

Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям...
- Все, кому трудно живется, кого давит нужда и беззаконие, одолели богатые и прислужники их, - все, весь народ должен идти встречу людям, которые за него в тюрьмах погибают, на смертные муки идут. Без корысти объяснят они, где лежит путь к счастью для всех людей, без обмана скажут - трудный путь - и насильно никого не поведут за собой, но как встанешь рядом с ними - не уйдешь от них никогда, видишь - правильно все, эта дорога, а - не другая!

Ей приятно было осуществлять давнее желание свое - вот, она сама говорила людям о правде!
- С такими людьми можно идти народу, они на малом не помирятся, не остановятся, пока не одолеют все обманы, всю злобу и жадность, они не сложат рук, покуда весь народ не сольется в одну душу, пока он в один голос не скажет - я владыка, я сам построю законы, для всех равные!..

Усталая, она замолчала, оглянулась. В грудь ей спокойно легла уверенность, что ее слова не пропадут бесполезно. Мужики смотрели на нее, ожидая еще чего-то. Петр сложил руки на груди, прищурил глаза, и на пестром лице его дрожала улыбка. Степан, облокотясь одной рукой на стол, весь подался вперед, вытянул шею и как бы все еще слушал. Тень лежала на лице его, и от этого оно казалось более законченным. Его жена, сидя рядом с матерью, согнулась, положив локти на колена, и смотрела под ноги себе.
- Вот как! - шепотом сказал Петр и осторожно сел на лавку, покачивая головой.

Степан медленно выпрямился, посмотрел на жену и развел в воздухе руками, как бы желая обнять что-то...
- Ежели за это дело браться, - задумчиво и негромко начал он, - то уже, действительно, надо всей душой... Петр робко вставил:
- Н-да, назад не оглядывайся!..
- Затеяно это широко! - продолжал Степан.
- На всю землю! - снова добавил Петр.

Мать оперлась спиной о стену и, закинув голову, слушала их негромкие, взвешивающие слова. Встала Татьяна, оглянулась и снова села. Ее зеленые глаза блестели сухо, когда она недовольно и с пренебрежением на лице посмотрела на мужиков.
- Много, видно, горя испытали вы? - вдруг сказала она, обращаясь к матери.
- Было! - отозвалась мать.
- Хорошо говорите, - тянет сердце за вашей речью. Думаешь - господи! хоть бы в щелку посмотреть на таких людей и на жизнь. Что живешь? Овца! Я вот грамотная, читаю книжки, думаю много, иной раз и ночь не спишь, от мыслей. А что толку? Не буду думать - зря исчезну, и буду - тоже зря.

Она говорила с усмешкой в глазах и порой точно вдруг перекусывала свою речь, как нитку. Мужики молчали. Ветер гладил стекла окон, шуршал соломой по крыше, тихонько гудел в трубе. Выла собака. И неохотно, изредка в окно стучали капли дождя. Огонь в лампе дрогнул, потускнел, но через секунду снова разгорелся ровно и ярко.
- Послушала ваши речи - вот для чего люди живут! И так чудно, - слушаю я вас и вижу - да ведь я это знаю! А до вас ничего я этакого не слыхала и мыслей у меня таких не было...
- Поесть бы надо, Татьяна, да погасить огонь! - сказал Степан хмуро и медленно. - Заметят люди - у Чумаковых огонь долго горел. Нам это не важно, а для гостьи, может, нехорошо окажется...

Татьяна встала и пошла к печке.
- Да-а! - тихонько и с улыбкой заговорил Петр. - Теперь, кум, держи ухо востро! Как появится в народе газета...
- Я не про себя говорю. Меня и заарестуют - не велика беда!
Жена его подошла к столу и сказала:
- Уйди...
Он встал, отошел в сторону и, глядя, как она накрывает на стол, с усмешкой заявил:
- Цена нашему брату - пятачок пучок, да и то - когда в пучке сотня...

Матери вдруг стало жалко его - он все больше нравился ей теперь. После речи она чувствовала себя отдохнувшей от грязной тяжести дня, была довольна собой и хотела всем доброго, хорошего.
- Неправильно вы судите, хозяин! - сказала она. - Не нужно человеку соглашаться с тем, как его ценят те люди, которым кроме крови его, ничего не надо. Вы должны сами себя оценить, изнутри, не для врагов, а для друзей...
- Какие у нас друзья? - тихо воскликнул мужик. - До первого куска...
- А я говорю - есть друзья у народа...
- Есть, да - не здесь, - вот оно что! - задумчиво отозвался Степан.
- А вы их здесь заведите. Степан подумал и тихо сказал:
- Н-да, надо бы...
- Садитесь за стол! - пригласила Татьяна.

За ужином Петр, подавленный речами матери и как будто
растерявшийся, снова оживленно и быстро говорил:
- Вам, мамаша, для незаметности, так сказать, нужно выехать отсюда пораньше. И поезжайте вы на следующую станцию, а не в город, - на почтовых поезжайте...
- Зачем? Я свезу, - сказал Степан.
- Не надо! В случае чего - спросят тебя - ночевала? Ночевала. Куда девалась? Я отвез! Ага-а, ты отвез? Иди-ка в острог! Понял? А в острог торопиться зачем же? Всему свой черед, - время придет - и царь помрет, говорится. А тут просто - ночевала, наняла лошадей, уехала! Мало ли кто ночует у кого? Село проезжее...
- Где это ты, Петр, бояться учился? - насмешливо спросила Татьяна.

- Все надо знать, кума! - ударив себя по колену, воскликнул Петр. - Умей бояться, умей и смелым быть! Ты помнишь, как из-за этой газеты земский Ваганова трепал? Теперь Ваганова-то за большие деньги не уговоришь книгу в руки взять, да! Вы, мамаша, мне верьте, я на всякие штуки шельма острая, это очень всем известно. Книжки и бумажки я вам посею в лучшем виде, сколько угодно! Народ у нас, конечно, не очень грамотен и пуглив, ну, однако, время так поджимает бока, что человек поневоле глаза таращит - в чем дело? А книжка ему совершенно просто отвечает: а вот в чем - думай, соображай! Есть примеры, что неграмотный больше грамотного понимает, особенно ежели грамотный-то сытый! Я тут везде хожу, много вижу - ничего! Жить можно, но требуется мозг и большая ловкость, чтобы сразу в лужу не сесть. Начальство - оно тоже носом чувствует, что как будто холодком подуло от мужика - улыбается он мало и совсем неласково, - вообще отвыкать от начальства хочет!

Намедни в Смоляково - тут недалеко деревенька такая - приехали подати выбивать, а мужики - на дыбы да за колья! Становой прямо говорит:
"Ах вы, сукины дети! Да ведь это - против царя?!" Был там мужик один, Спивакин, он и скажи: "А ну вас к нехорошей матери с царем-то! Какой там царь, когда последнюю рубаху с плеч тащит?.." Вот оно куда пошло, мамаша! Конечно, Спивакина зацапали и в острог, а слово - осталось, и даже мальчишки малые знают его, - оно кричит, живет!

Он не ел, а все говорил быстрым шепотком, бойко поблескивая темными плутоватыми глазами и щедро высыпая перед матерью, точно медную монету из кошеля, бесчисленные наблюдения над жизнью деревни.
Раза два Степан говорил ему:
- Ты бы поел...
Петр хватал кусок хлеба, ложку и снова заливался рассказами, точно щегленок песней. Наконец после ужина он, вскочив на ноги, заявил:
- Ну, мне пора домой!..

Встал перед матерью и, кивая головой, тряс ее руку, говоря:
- Прощайте, мамаша! Может, никогда и не увидимся! Должен вам сказать, что все это очень хорошо! Встретить вас и речи ваши - очень хорошо! В чемоданчике у вас, кроме печатного, еще что-нибудь есть? Платок шерстяной? Чудесно - шерстяной платок, Степан, помни! Сейчас он принесет вам чемоданчик! Идем, Степан! Прощайте! Всего хорошего!..

Когда они ушли, стало слышно, как шуршат тараканы, ветер возится по крыше и стучит заслонкой трубы, мелкий дождь монотонно бьется в окно. Татьяна приготовляла постель для матери, стаскивая с печи и с полатей одежду и укладывая ее на лавке.
- Живой человек! - заметила мать.
Хозяйка, взглянув на нее исподлобья, ответила:
- Звенит, звенит, а - недалеко слышно.
- А как муж ваш? - спросила мать.
- Ничего. Хороший мужик, не пьет, живем дружно, ничего! Только характера слабого...

Она выпрямилась и, помолчав, спросила:
- Ведь теперь что надо, - бунтовать надо народу? Конечно! Об этом все думают, только каждый в особицу, про себя. А нужно, чтобы вслух заговорили... и сначала должен кто-нибудь один решиться...
Она села на лавку и вдруг спросила:
- Говорите - и молодые барышни занимаются этим, ходят по рабочим, читают, - не брезгуют, не боятся?
И, внимательно выслушав ответ матери, глубоко вздохнула. Потом, спустя веки и наклонив голову, снова заговорила:
- В одной книжке прочитала я слова - бесмысленная жизнь. Это я очень поняла, сразу! Знаю я такую жизнь - мысли есть, а не связаны и бродят, как овцы без пастуха, - нечем, некому их собрать... Это и есть – бессмысленная жизнь. Бежала бы я от нее да и не оглянулась, - такая тоска, когда что-нибудь понимаешь!

Мать видела эту тоску в сухом блеске зеленых глаз женщины, на ее худом лице, слышала в голосе. Ей захотелось утешить ее, приласкать.
- Вы-то, милая, понимаете, что делать... Татьяна тихо перебила ее:
- Уметь надо. Готово вам, ложитесь! Отошла к печке и молча встала там, прямая, сурово сосредоточенная. Мать, не раздеваясь, легла, почувствовала ноющую усталость в костях и тихо застонала. Татьяна погасила лампу, и, когда избу тесно наполнила тьма, раздался ее низкий ровный голос. Он звучал так, точно стирал что-то с плоского лица душной тьмы.
- Не молитесь вы. Я тоже думаю, что нет бога. И чудес нет. Мать беспокойно повернулась на лавке, - прямо на нее в окно смотрела бездонная тьма, и в тишину настойчиво вползал едва слышный шорох, шелест. Она заговорила почти шепотом и боязливо:
- Насчет бога - не знаю я, а во Христа верю... И словам его верю - возлюби ближнего, яко себя, - в это верю!..

Татьяна молчала. В темноте мать видела слабый контур ее прямой фигуры, серой на ночном фоне печи. Она стояла неподвижно. Мать в тоске закрыла глаза.
Вдруг раздался холодный голос:
- Смерти деток моих не могу я простить ни богу, ни людям, - никогда!..
Ниловна беспокойно привстала, сердцем поняв силу боли, вызвавшей эти слова.
- Вы молодая, еще будут детки, - ласково сказала она.
Шепотом и не сразу женщина ответила:
- Нет! Испорчена я, доктор говорит, - никогда не рожу больше...

Мышь пробежала по полу. Что-то сухо и громко треснуло, разорвав неподвижность тишины невидимой молнией звука. И снова стали ясно слышны шорохи и шелесты осеннего дождя на соломе крыши, они шарили по ней, как чьи-то испуганные тонкие пальцы. И уныло падали на землю капли воды, отмечая медленный ход осенней ночи...
Сквозь тяжелую дрему мать услыхала глухие шаги на улице, в сенях. Осторожно отворилась дверь, раздался тихий оклик:
Татьяна, легла, что ли?
Нет.
- А она спит?
- Видно, спит.
Вспыхнул огонь, задрожал и утонул во тьме. Мужик подошел к постели матери, поправил тулуп, окутав ее ноги. Эта ласка мягко тронула мать своей простотой, и, снова закрыв глаза, она улыбнулась. Степан молча разделся, влез на полати. Стало тихо.

Чутко вслушиваясь в ленивые колебания дремотной тишины, мать неподвижно лежала, а перед нею во тьме качалось облитое кровью лицо Рыбина...
На полатях раздался сухой шепот.
- Видишь, какие люди берутся за это? Пожилые уж, испили горя досыта, работали, отдыхать бы им пора, а они - вот! Ты же молодой, разумный, - эх, Степа...
Влажный и густой голос мужика ответил:
- За такое дело, не подумав, нельзя взяться...
- Слышала я это...
Звуки оборвались и возникли снова - загудел голос Степана:
- Надо так - сначала поговорить с мужиками отдельно, - вот Маков, Алеша - бойкий, грамотный и начальством обижен. Шорин, Сергей - тоже разумный мужик. Князев - человек честный, смелый. Пока что будет! Надо поглядеть на людей, про которых она говорила. Я вот возьму топор да махну в город, будто дрова колоть, на заработки, мол, пошел. Тут надо осторожно. Она верно говорит: цена человеку - дело его. Вот как мужик-то этот. Его хоть перед богом ставь, он не сдаст... врылся. А Никитка-то, а? Засовестился, - чудеса!
- При вас бьют человека, а вы - рты разинули...
- Ты - погоди! Ты скажи - слава богу, что мы сами его не били, человека-то, - вот что!

Он шептал долго, то понижая голос так, что мать едва слышала его слова, то сразу начинал гудеть сильно и густо. Тогда женщина останавливала его:
- Тише! Разбудишь...
Мать заснула тяжелым сном - он сразу душной тучей навалился на нее, обнял и увлек.
Татьяна разбудила ее, когда в окна избы еще слепо смотрели серые сумерки утра и над селом в холодной тишине сонно плавал и таял медный звук сторожевого колокола церкви.
- Я самовар поставила, попейте чаю, а то холодно будет, прямо со сна, ехать...

Степан, расчесывая спутанную бороду, деловито спрашивал мать, как ее найти в городе, а ей казалось, что сегодня лицо мужика стало лучше, законченное. За чаем он, усмехаясь, заметил:
- Как это случилось чудно!
- Что? - спросила Татьяна.
- Да вот знакомство! Просто так... Мать задумчиво, но уверенно сказала:
- В этом деле удивительная простота во всем.

Расстались с ней хозяева сдержанно, скупо тратя слова, щедро обнаруживая множество мелких забот об ее удобствах.
Сидя в бричке, мать думала, что этот мужик начнет работать осторожно, бесшумно, точно крот, и неустанно. И всегда будет звучать около него недовольный голос жены, будет сверкать жгучий блеск ее зеленых глаз и не умрет в ней, пока жива она, мстительная, волчья тоска матери о погибших детях.

Вспомнился Рыбин, его кровь, лицо, горячие глаза, слова его, - сердце сжалось в горьком чувстве бессилия перед зверями. И всю дорогу до города, на тусклом фоне серого дня, перед матерью стояла крепкая фигура чернобородого Михаилы, в разорванной рубахе, со связанными за спиной руками, всклокоченной головой, одетая гневом и верою в свою правду. Мать думала о бесчисленных деревнях, робко прижавшихся к земле, о людях, тайно ожидавших прихода правды, и о тысячах людей, которые безмысленно и молча работают всю жизнь, ничего не ожидая.

Жизнь представлялась невспаханным, холмистым полем, которое натужно и немо ждет работников и молча обещает свободным честным рукам:
"Оплодотворите меня семенами разума и правды - я взращу вам сторицею!"
Вспоминая успех свой, она глубоко в груди чувствовала тихий трепет радости и стыдливо подавляла его.

>> продолжение >>


 

 

Революция :: Лента новостей события мнения Революция.RU Свежий номер АгитПроп газеты РЕВОЛЮЦИЯ: революционные плакаты революционная поэзия революционная музыка

Революция.РУ
максим горький мать библиотека революционера большевизм рабочее движение

[Избранное]

[Словарь]

[АгитПроп] [Сторонникам]
 

Top.Mail.Ru