Она вышла из суда
и удивилась, что уже ночь над городом, фонари горят на улице и звезды
в небе. Около суда толпились кучки людей, в морозном воздухе хрустел
снег, звучали молодые голоса, пересекая друг друга. Человек в сером
башлыке заглянул в лицо Сизова и торопливо спросил:
- Какой приговор?
- Поселение.
- Всем?
- Всем.
- Спасибо! Человек отошел.
- Видишь? - сказал Сизов. - Спрашивают...
Вдруг их окружило
человек десять юношей и девушек, и быстро посыпались восклицания, привлекавшие
людей. Мать и Сизов остановились. Спрашивали о приговоре, о том, как
держались подсудимые, кто говорил речи, о чем, и во всех вопросах звучала
одна и та же нота жадного любопытства, - искреннее и горячее, оно возбуждало
желание удовлетворить его.
- Господа! Это мать Павла Власова! - негромко крикнул кто-то, и не сразу,
но быстро все замолчали.
- Позвольте пожать вам руку!
Чья-то крепкая рука стиснула пальцы матери, чей-то голос взволнованно
заговорил:
- Ваш сын будет примером мужества для всех нас...
- Да здравствует
русский рабочий! - раздался звонкий крик. Крики росли, умножались, вспыхивали
там и тут, отовсюду бежали люди, сталкиваясь вокруг Сизова и матери.
Запрыгали по воздуху свистки полиции, но трели их не заглушали криков.
Старик смеялся, а матери все это казалось милым сном. Она улыбалась,
пожимала руки, кланялась, и хорошие, светлые слезы сжимали горло, ноги
ее дрожали от усталости, но сердце, насыщенное радостью, все поглощая,
отражало впечатления подобно светлому лику озера. А близко от нее чей-то
ясный голос нервно говорил:
- Товарищи! Чудовище, пожирающее русский народ, сегодня снова проглотило
своей бездонной, жадной пастью...
- Однако, мать, идем! - сказал Сизов. И в то же время откуда-то явилась
Саша, взяла мать под руку и быстро потащила за собой на другую сторону
улицы, говоря:
- Идите, - пожалуй, будут бить. Или арестуют. Поселение? В Сибирь?
- Да, да!
- А как он говорил? Я, впрочем, знаю. Он был всех сильнее и проще, всех
суровее, конечно. Он чуткий, нежный, но только стыдится открыть себя.
Ее горячий полушепот, слова любви ее, успокаивая волнение матери, поднимали
ее упавшие силы.
- Когда поедете
к нему? - тихонько и ласково спросила она Сашу, прижимая ее руку к своему
телу. Уверенно глядя вперед, девушка ответила:
- Как только найду кого-нибудь, кто бы взял мою работу. Ведь я тоже
жду приговора. Вероятно, они меня тоже в Сибирь, - я заявлю тогда, что
желаю быть поселенной в той местности, где будет он.
Сзади раздался голос Сизова:
- Кланяйтесь тогда ему от меня! Сизов, мол. Он знает. Дядя Федора Мазина...
Саша остановилась,
обернулась, протягивая руку:
- Я знакома с Федей. Меня зовут Александра.
- А по батюшке?
Она взглянула на него и ответила:
- У меня нет отца.
- Помер, значит...
- Нет, он жив! - возбужденно ответила девушка, и что-то упрямое, настойчивое
прозвучало в ее голосе, явилось на лице. - Он помещик, теперь - земский
начальник, он обворовывает крестьян...
- Та-ак! - подавленно отозвался Сизов и, помолчав, сказал, идя рядом
с девушкой и поглядывая на нее сбоку:
- Ну, мать, прощай! Мне налево идти. До свиданья, барышня, - строго
вы насчет отца-то! Конечно, ваше дело...
- Ведь если ваш сын - дрянной человек, вредный людям, противный вам
- вы это скажете? - страстно крикнула Саша.
- Ну, - скажу! - не вдруг ответил старик.
- Значит, вам справедливость - дороже сына, а мне она - дороже отца...
Сизов улыбнулся,
качая головой, потом сказал, вздохнув:
- Ну-ну! Ловко вы! Коли надолго вас хватит - одолеете вы стариков, -
напор у вас большой!.. Прощайте, желаю вам всякого доброго! И к людям
- подобрее, а? Прощай, Ниловна! Увидишь Павла, скажи - слышал, мол,
речь его. Не все понятно, даже страшно иное, но - скажи - верно!
Он приподнял шапку и степенно повернул за угол улицы.
- Хороший, должно быть, человек! - заметила Саша, проводив его улыбающимся
взглядом своих больших глаз.
Матери показалось,
что сегодня лицо девушки мягче и добрее, чем всегда. Дома они сели на
диван, плотно прижавшись друг к другу, и мать, отдыхая в тишине, снова
заговорила о поездке Саши к Павлу. Задумчиво приподняв густые брови,
девушка смотрела вдаль большими мечтающими глазами, по ее бледному лицу
разлилось спокойное созерцание.
- Потом, когда родятся у вас дети, - приеду я к вам, буду нянчиться
с ними. И заживем мы там не хуже здешнего. Работу Паша найдет, руки
у него золотые...
Окинув мать пытливым
взглядом, Саша спросила:
- А вам разве не хочется сейчас ехать за ним? Вздохнув, мать сказала:
- На что я ему? Только помешаю, в случае побега. Да и не согласился
бы он...
Саша кивнула головой.
- Не согласится.
- К тому же я - при деле! - добавила мать с легкой гордостью.
- Да! - задумчиво отозвалась Саша. - Это хорошо... И вдруг, вздрогнув,
как бы сбрасывая с себя что-то, заговорила просто и негромко:
- Жить он там не станет. Он - уйдет, конечно...
- А как же вы?.. И дитя, в случае?..
- Там увидим. Он не должен считаться со мной, и я не буду стеснять его.
Мне будет тяжело расстаться с ним, но, разумеется, я справлюсь. Я не
стесню его, нет.
Мать почувствовала,
что Саша способна сделать так, как говорит, ей стало жалко девушку.
Обняв ее, она сказала:
- Милая вы моя, трудно вам будет!
Саша мягко улыбнулась, прижимаясь к ней всем телом.
Явился Николай, усталый, и, раздеваясь, торопливо заговорил:
- Ну, Сашенька, вы убирайтесь, пока целы! За мной с утра гуляют два
шпиона, и так открыто, что дело пахнет арестом. У меня - предчувствие.
Что-то где-то случилось. Кстати, вот у меня речь Павла, ее решено напечатать.
Несите ее к Людмиле, умоляйте работать быстрее. Павел говорил славно,
Ниловна!.. Берегитесь шпионов, Саша...
Говоря, он крепко
растер озябшие руки и, подойдя к столу, начал поспешно выдвигать ящики,
выбирая из них бумаги, одни рвал, другие откладывал в сторону, озабоченный
и растрепанный.
- Давно ли я все вычистил, а уж опять вот сколько накопилось всякой
всячины, - черт! Видите ли, Ниловна, вам, пожалуй, тоже лучше не ночевать
дома, а? Присутствовать при этой музыке довольно скучно, а они могут
и вас посадить, - вам же необходимо будет поездить туда и сюда с речью
Павла...
- Ну, на что я
им? - сказала мать.
Николай, помахивая кистью руки перед глазами, уверенно сказал:
- У меня есть нюх. К тому же вы могли бы помочь Людмиле, а? Идите-ка
подальше от греха...
Возможность принять участие в печатании речи сына была приятна ей, она
ответила:
- Коли так - я уйду.
И, неожиданно для
себя самой, сказала уверенно, но негромко:
- Теперь я ничего не боюсь, - слава тебе, Христе!
- Чудесно! - воскликнул Николай, не глядя на нее. - Вот что - вы мне
скажите, где чемодан мой и мое белье, а то вы забрали все в свои хищнические
руки, и я совершенно лишен возможности свободно распоряжаться личной
собственностью.
Саша молча жгла
в печке обрывки бумаг и, когда они сгорали, тщательно мешала пепел с
золой.
- Вы, Саша, уходите! - сказал Николай, протянув ей руку. - До свиданья!
Не забывайте книгами, если явится что-нибудь интересное. Ну, до свиданья,
дорогой товарищ! Будьте осторожнее...
- Вы рассчитываете надолго? - спросила Саша.
- А черт их знает! Вероятно, за мной кое-что есть. Ниловна, идите вместе,
а? За двоими труднее следить, - хорошо?
- Иду! - ответила мать. - Сейчас оденусь...
Она внимательно
следила за Николаем, но, кроме озабоченности, заслонившей обычное, доброе
и мягкое выражение лица, не замечала ничего. Ни лишней суетливости движений,
никакого признака волнения не видела она в этом человеке, дорогом ей
более других. Ко всем одинаково внимательный, со всеми ласковый и ровный,
всегда спокойно одинокий, он для всех оставался таким же, как и прежде,
живущим тайною жизнью внутри себя и где-то впереди людей. Но она знала,
что он подошел к ней ближе всех, и любила его осторожной и как бы в
самое себя не верящей любовью. Теперь ей было нестерпимо жаль его, но
она сдерживала свое чувство, зная, что, если покажет его, Николай растеряется,
сконфузится и станет, как всегда, смешным немного, - ей не хотелось
видеть его таким.
Она снова вошла
в комнату, он, пожимая руку Саши, говорил:
- Чудесно! Это, я уверен, очень хорошо для него и для вас. Немножко
личного счастья - это не вредно. Вы готовы, Ниловна? Он подошел к ней,
улыбаясь и поправляя очки.
- Ну, до свиданья, я хочу думать - месяца на три, на четыре, на полгода,
наконец! Полгода - это очень много жизни... Берегите себя, пожалуйста,
а? Давайте обнимемся...
Худой и тонкий,
он охватил ее шею своими крепкими руками, взглянул в ее глаза и засмеялся,
говоря:
- Я, кажется, влюбился в вас, - все обнимаюсь! Она молчала, целуя его
лоб и щеки, а руки у нее тряслись. Чтобы он не заметил этого, она разжала
их.
- Смотрите, завтра - осторожнее! Вы вот что, пошлите утром мальчика
- там у Людмилы есть такой мальчуган, - пускай он посмотрит. Ну, до
свиданья, товарищи! Все хорошо!..
На улице Саша тихонько
сказала матери:
- Вот так же просто он пойдет на смерть, если будет нужно, и так же,
вероятно, немножко заторопится. А когда смерть взглянет в его лицо,
он поправит очки, скажет - чудесно! - и умрет.
- Люблю я его! - прошептала мать.
- Я удивляюсь, а любить - нет! Уважаю - очень. Он как-то сух, хотя добр
и даже, пожалуй, нежен иногда, но все это - недостаточно человеческое...
Кажется, за нами следят? Давайте разойдемся. И не входите к Людмиле,
если вам покажется, что есть шпион.
- Я знаю! - сказала мать. Но Саша настойчиво прибавила:
- Не входите! Тогда - ко мне. Прощайте пока! Она быстро повернулась
и пошла обратно.
Через несколько
минут мать сидела, греясь у печки, в маленькой комнатке Людмилы. Хозяйка
в черном платье, подпоясанном ремнем, медленно расхаживала по комнате,
наполняя ее шелестом и звуками командующего голоса.
В печи трещал и выл огонь, втягивая воздух из комнаты, ровно звучала
речь женщины.
- Люди гораздо более глупы, чем злы. Они умеют видеть только то, что
близко к ним, что можно взять сейчас. А все близкое - дешево, дорого
- далекое. Ведь, в сущности, всем было бы выгодно и приятно, если бы
жизнь стала иной, более легкой, люди - более разумными. Но для этого
сейчас же необходимо побеспокоить себя...
Вдруг, остановясь
против матери, она сказала тише и как бы извиняясь:
- Редко вижу людей и, когда кто-нибудь заходит, начинаю говорить. Смешно?
- Почему же? - отозвалась мать. Она старалась догадаться, где эта женщина
печатает, и не видела ничего необычного. В комнате, с тремя окнами на
улицу, стоял диван и шкаф для книг, стол, стулья, у стены постель, в
углу около нее умывальник, в другом - печь, на стенах фотографии картин.
Все было новое, крепкое, чистое, и на все монашеская фигура хозяйки
бросала холодную тень. Чувствовалось что-то затаенное, спрятанное, но
было непонятно где. Мать осмотрела двери - через одну она вошла сюда
из маленькой прихожей, около печи была другая дверь, узкая и высокая.
- Я к вам по делу!
- смущенно сказала она, заметив, что хозяйка
наблюдает за нею.
- Я знаю! Ко мне не ходят иначе...
Что-то странное почудилось матери в голосе Людмилы, она взглянула ей
в лицо, та улыбалась углами тонких губ, за стеклами очков блестели матовые
глаза. Отводя свой взгляд в сторону, мать подала ей речь Павла.
- Вот, просят напечатать поскорее... И стала рассказывать о приготовлениях
Николая к аресту. Людмила, молча сунув бумагу за пояс, села на стул,
на стеклах ее очков отразился красный блеск огня, его горячие улыбки
заиграли на неподвижном лице.
- Когда они придут
ко мне - я буду стрелять в них! - негромко и решительно проговорила
она, выслушав рассказ матери. - Я имею право защищаться от насилия,
и я должна бороться с ним, если других призываю к этому.
Отблески огня соскользнули с лица ее, и снова оно сделалось суровым,
немного надменным.
"Нехорошо тебе живется!" - вдруг ласково подумала мать.
Людмила начала читать речь Павла нехотя, потом все ближе наклонялась
над бумагой, быстро откидывая прочитанные листки в сторону, а прочитав,
встала, выпрямилась, подошла к матери:
- Это - хорошо!
Она подумала, опустив
на минуту голову.
- Я не хотела говорить с вами о вашем сыне - не встречалась с ним и
не люблю печальных разговоров. Я знаю, что это значит, когда близкий
идет в ссылку! Но - мне хочется спросить вас - хорошо иметь такого сына?..
- Да, хорошо! - сказала мать.
- И - страшно, да?
Спокойно улыбаясь, мать ответила:
- Теперь уж - не страшно...
Людмила, поправляя смуглой рукой гладко причесанные волосы, отвернулась
к окну. Легкая тень трепетала на ее щеках, может быть, тень подавленной
улыбки.
- Я живо наберу.
Вы ложитесь, у вас был трудный день, устали. Ложитесь здесь, на кровати,
я не буду спать, и ночью, может быть, разбужу вас помочь мне... Когда
ляжете, погасите лампу.
Она подбросила в печь два полена дров, выпрямилась и ушла в узкую дверь
около печи, плотно притворив ее за собой. Мать посмотрела вслед ей и
стала раздеваться, думая о хозяйке: "О чем-то тоскует..."
Усталость кружила
ей голову, а на душе было странно спокойно и все в глазах освещалось
мягким и ласковым светом, тихо и ровно наполнявшим грудь. Она уже знала
это спокойствие, оно являлось к ней всегда после больших волнений и
- раньше - немного тревожило ее, но теперь только расширяло душу, укрепляя
ее большим и сильным чувством. Она погасила лампу, легла в холодную
постель, съежилась под одеялом и быстро уснула крепким сном...
А когда открыла
глаза - комната была полна холодным белым блеском ясного зимнего дня,
хозяйка с книгою в руках лежала на диване и, улыбаясь не похоже на себя,
смотрела ей в лицо.
- Ой, батюшки! - смущенно воскликнула мать. - Вот как я, - много время-то,
а?
- Доброе утро! - отозвалась Людмила. - Скоро десять, вставайте, будем
чай пить.
- Что же вы меня не разбудили?
- Хотела. Подошла к вам, а вы так хорошо улыбались во сне...
Гибким движением
всего тела она поднялась с дивана, подошла к постели, наклонилась к
лицу матери, и в ее матовых глазах мать увидала что-то родное, близкое
и понятное.
- Мне стало жалко помешать вам, может быть, вы видели счастливый сон...
- Ничего не видела!
- Ну, все равно! Но мне понравилась ваша улыбка. Спокойная такая, добрая...
большая!
Людмила засмеялась,
смех ее звучал негромко, бархатисто.
- Я и задумалась о вас... Трудно вам живется! Мать, двигая бровями,
молчала, думая.
- Конечно, трудно! - воскликнула Людмила.
- Не знаю уж! - осторожно сказала мать. - Иной раз покажется трудно.
А всего так много, все такое серьезное, удивительное, двигается одно
за другим скоро, скоро так...
Знакомая ей волна
бодрого возбуждения поднималась в груди, наполняя сердце образами и
мыслями. Она села на постели, торопливо одевая мысли словами.
- Идет, идет, - все к одному... Много тяжелого, знаете! Люди страдают,
бьют их, жестоко бьют, и многие радости запретны им, - очень это тяжело!
Людмила, быстро вскинув голову, взглянула на нее обнимающим взглядом
и заметила:
- Вы говорите не о себе!
Мать посмотрела
на нее, встала с постели и, одеваясь, говорила:
- Да как же отодвинешь себя в сторону, когда и того любишь, и этот дорог,
и за всех боязно, каждого жалко, все толкается в сердце... Как отойдешь
в сторону?
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось,
что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом за сына, мыслями об
охране его тела, нет ее теперь - такой, она отделилась, отошла далеко
куда-то, а может быть, совсем сгорела на огне волнения, и это облегчило,
очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе,
желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое,
тревожное.
- О чем задумались?
- ласково спросила хозяйка, подходя к ней.
- Не знаю! - ответила мать.
Помолчали, глядя друг на друга, улыбнулись обе, потом Людмила пошла
из комнаты, говоря:
- Что-то делает мой самовар?
Мать посмотрела в окно, на улице сиял холодный крепкий день, в груди
ее тоже было светло, но жарко. Хотелось говорить обо всем, много, радостно,
со смутным чувством благодарности кому-то неизвестному за все, что сошло
в душу и рдело там вечерним предзакатным светом. Давно не возникавшее
желание молиться волновало ее. Чье-то молодое лицо вспомнилось, звонкий
голос крикнул в памяти - "это мать Павла Власова!..". Сверкнули
радостно и нежно глаза Саши, встала темная фигура Рыбина, улыбалось
бронзовое, твердое лицо сына, смущенно мигал Николай, и вдруг все всколыхнулось
глубоким, легким вздохом, слилось и спуталось в прозрачное, разноцветное
облако, обнявшее все мысли чувством покоя.
- Николай был прав!
- сказала Людмила входя. - Его арестовали. Я посылала туда мальчика,
как вы сказали. Он говорил, что на дворе полиция, видел полицейского,
который прятался за воротами. И ходят сыщики, мальчик их знает.
- Так! - сказала мать, кивая головой. - Ах, бедный... Вздохнула, но
- без печали, и тихонько удивилась этому.
- Он последнее время много читал среди городских рабочих, и вообще ему
пора было провалиться! - хмуро и спокойно заметила Людмила. – Товарищи
говорили - уезжай! Не послушал! По-моему - в таких случаях надо заставлять,
а не уговаривать...
В двери встал черноволосый
и румяный мальчик с красивыми синими глазами и горбатым носом.
- Я внесу самовар? - звонко спросил он.
- Пожалуйста, Сережа! Мой воспитанник.
Матери казалось, что Людмила сегодня иная, проще и ближе ей. В гибких
колебаниях ее стройного тела было много красоты и силы, несколько смягчавшей
строгое и бледное лицо. За ночь увеличились круги под ее глазами. И
чувствовалось в ней напряженное усилие, туго натянутая струна в душе.
Мальчик внес самовар.
- Знакомься, Сережа! Пелагея Ниловна, мать того рабочего, которого вчера
осудили.
Сережа молча поклонился, пожал руку матери, вышел, принес булки и сел
за стол. Людмила, наливая чай, убеждала мать не ходить домой до поры,
пока не выяснится, кого там ждет полиция.
- Может быть - вас! Вас, наверное, будут допрашивать...
- Пускай допрашивают! - отозвалась мать. - И арестуют - не велика беда.
Только бы сначала Пашину речь разослать.
- Она уже набрана. Завтра можно будет иметь ее для города и слободы...
Вы знаете Наташу?
- Как же!
- Отвезете ей...
Мальчик читал газету
и как будто не слышал ничего, но порою глаза его смотрели из-за листа
в лицо матери, и когда она встречала их живой взгляд, ей было приятно,
она улыбалась. Людмила снова вспоминала Николая без сожаления об его
аресте, а матери казался вполне естественным ее тон. Время шло быстрее,
чем в другие дни, - когда кончили пить чай, было уже около полудня.
- Однако! - воскликнула
Людмила. И в то же время торопливо постучали. Мальчик встал, вопросительно
взглянул на хозяйку, прищурив глаза.
- Отопри, Сережа. Кто бы это?
И спокойным движением она опустила руку в карман юбки, говоря матери:
- Если жандармы, вы, Пелагея Ниловна, встаньте вот сюда, в этот угол.
А ты, Сережа...
- Я знаю! - тихо ответил мальчик, исчезая. Мать улыбнулась. Ее эти приготовления
не взволновали - в ней не было предчувствия беды.
Вошел маленький
доктор. Он торопливо говорил:
- Во-первых, Николай арестован. Ага, вы здесь, Ниловна? Вас не было
во время ареста?
- Он меня отправил сюда.
- Гм, - я не думаю, что это полезно для вас!.. Во-вторых, сегодня в
ночь разные молодые люди напечатали на гектографах штук пятьсот речи.
Я видел - сделано недурно, четко, ясно. Они хотят вечером разбросать
по городу. Я - против, - для города удобнее печатные листки, а эти следует
отправить куда-нибудь.
- Вот я и отвезу
их Наташе! - живо воскликнула мать. - Давайте-ка!
Ей страшно захотелось скорее распространить речь Павла, осыпать всю
землю словами сына, и она смотрела в лицо доктора ожидающими ответа
глазами, готовая просить.
- Черт знает, насколько удобно вам теперь взяться за это! - нерешительно
сказал доктор и вынул часы. - Теперь одиннадцать сорок три, - поезд
в два пять, дорога туда - пять пятнадцать. Вы приедете вечером, но недостаточно
поздно. И не в этом дело...
- Не в этом! -
повторила хозяйка, нахмурив брови.
- А в чем? - спросила мать, подвигаясь к ним. - Только в том, чтобы
хорошо сделать...
Людмила пристально взглянула на нее и, потирая лоб, заметила:
- Вам - опасно...
- Почему? - горячо и требовательно воскликнула мать.
- Вот - почему! - заговорил доктор быстро и неровно. - Вы исчезли из
дому за час до ареста Николая. Вы уехали на завод, где вас знают как
тетку учительницы. После вашего приезда на заводе явились вредные листки.
Все это захлестывается в петлю вокруг вашей шеи.
- Меня там не заметят!
- убеждала мать, разгораясь. - А ворочусь, арестуют, спросят, где была...
Остановясь на секунду, она воскликнула:
- Я знаю, как сказать! Оттуда я проеду прямо в слободу, там у меня знакомый
есть, Сизов, - так я скажу, что, мол, прямо из суда пришла к нему, горе,
мол, привело. А у него тоже горе - племянника осудили. Он покажет так
же. Видите?
Чувствуя, что они
уступят силе ее желания, стремясь скорее побудить их к этому, она говорила
все более настойчиво. И они уступили.
- Что ж, поезжайте! - неохотно согласился доктор. Людмила молчала, задумчиво
прохаживаясь по комнате. Лицо у нее потускнело, осунулось, а голову
она держала, заметно напрягая мускулы шеи, как будто голова вдруг стала
тяжелой и невольно опускалась на грудь. Мать заметила это.
- Все вы бережете меня! - улыбаясь, сказала она. - Себя не бережете...
- Неверно! - ответил доктор. - Мы себя бережем, должны беречь! И очень
ругаем того, кто бесполезно тратит силу свою, да-с! Теперь вот что -
речь вы получите на вокзале...
Он объяснил ей,
как это будет сделано, потом взглянул в лицо ее, сказал:
- Ну, желаю успеха!
И ушел, все-таки недовольный чем-то. Когда дверь закрылась за ним, Людмила
подошла к матери, беззвучно смеясь.
- Я понимаю вас...
Взяв ее под руку, она снова тихо зашагала по комнате.
- У меня тоже есть сын. Ему уже тринадцать лет, но он живет у отца.
Мой муж - товарищ прокурора. И мальчик - с ним. Чем он будет? - часто
думаю я...
Ее влажный голос
дрогнул, потом снова задумчиво и тихо полилась речь:
- Его воспитывает сознательный враг тех людей, которые мне близки, которых
я считаю лучшими людьми земли. Сын может вырасти врагом моим. Со мною
жить ему нельзя, я живу под чужим именем. Восемь лет не видела я его,
- это много - восемь лет!
Остановясь у окна, она смотрела в бледное, пустынное небо, продолжая:
- Если бы он был со мной - я была бы сильнее, не имела бы раны в сердце,
которая всегда болит. И даже если бы он умер - мне легче было бы...
- Голубушка вы моя! - тихонько сказала мать, чувствуя, как сострадание
жжет ей сердце.
- Вы счастливая! - с усмешкой молвила Людмила. - Это великолепно – мать
и сын рядом, - это редко!
Власова неожиданно
для себя самой воскликнула:
- Да, хорошо! - И, точно сообщая тайну, понизив голос, продолжала: -
Все - вы, Николай Иванович, все люди правды - тоже рядом! Вдруг люди
стали родными, - понимаю всех. Слов не понимаю, а все другое - понимаю!
- Вот как! - промолвила Людмила. - Вот как... Мать положила руку на
грудь ей и, тихонько толкая ее, говорила почти шепотом и точно сама
созерцая то, о чем говорит:
- Миром идут дети! Вот что я понимаю - в мире идут дети, по всей земле,
все, отовсюду - к одному! Идут лучшие сердца, честного ума люди, наступают
неуклонно на все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые,
несут необоримые силы свои все к одному - к справедливости! Идут на
победу всего горя человеческого, на уничтожение несчастий всей земли
ополчились, идут одолеть безобразное и - одолеют! Новое солнце зажгем,
говорил мне один, и - зажгут! Соединим разбитые сердца все в одно -
соединят!
Ей вспоминались
слова забытых молитв, зажигая новой верой, она бросала их из своего
сердца, точно искры.
- Ко всему несут любовь дети, идущие путями правды и разума, и все облачают
новыми небесами, все освещают огнем нетленным - от души. Совершается
жизнь новая, в пламени любви детей ко всему миру. И кто погасит эту
любовь, кто? Какая сила выше этой, кто поборет ее? Земля ее родила,
и вся жизнь хочет победы ее, - вся жизнь!
Она отшатнулась
от Людмилы, утомленная волнением, и села, тяжело дыша. Людмила тоже
отошла, бесшумно, осторожно, точно боясь разрушить что-то. Она гибко
двигалась по комнате, смотрела перед собой глубоким взглядом матовых
глаз и стала как будто еще выше, прямее, тоньше. Худое, строгое лицо
ее было сосредоточенно, и губы нервно сжаты. Тишина в комнате быстро
успокоила мать; заметив настроение Людмилы, она спросила виновато и
негромко:
- Я, может, что-нибудь не так сказала?..
Людмила быстро
обернулась, взглянула на нее как бы в испуге и торопливо заговорила,
протянув руки к матери, точно желая остановить нечто.
- Все так, так! Но - не будем больше говорить об этом. Пусть оно останется
таким, как сказалось. - И более спокойно продолжала: - Вам уже скоро
ехать надо, - далеко ведь!
- Да, скоро! Ах, как я рада, кабы вы знали! Слово сына повезу, слово
крови моей! Ведь это - как своя душа!
Она улыбалась,
но ее улыбка неясно отразилась на лице Людмилы. Мать чувствовала, что
Людмила охлаждает ее радость своей сдержанностью, и у нее вдруг возникло
упрямое желание перелить в эту суровую душу огонь свой, зажечь ее, -
пусть она тоже звучит согласно строю сердца, полного радостью. Она взяла
руки Людмилы, крепко стиснула их, говоря:
- Дорогая вы моя! Как хорошо это, когда знаешь, что уже есть в жизни
свет для всех людей и - будет время - увидят они его, обнимутся с ним
душой!
Ее доброе большое
лицо вздрагивало, глаза лучисто улыбались, и брови трепетали над ними,
как бы окрыляя их блеск. Ее охмеляли большие мысли, она влагала в них
все, чем горело ее сердце, все, что успела пережить, и сжимала мысли
в твердые, емкие кристаллы светлых слов. Они все сильнее рождались в
осеннем сердце, освещенном творческой силой солнца весны, все ярче цвели
и рдели в нем.
- Ведь это - как
новый бог родится людям! Все - для всех, все – для всего! Так понимаю
я всех вас. Воистину, все вы - товарищи, все - родные, все - дети одной
матери - правды!
Снова захлестнутая волной возбуждения своего, она остановилась, перевела
дух и, широким жестом разведя руки как бы для объятия, сказала:
- И когда я говорю про себя слово это - товарищи! - слышу сердцем -
идут!
Она добилась, чего
хотела, - лицо Людмилы удивленно вспыхнуло, дрожали губы, из глаз катились
слезы, большие, прозрачные.
Мать крепко обняла ее, беззвучно засмеялась, мягко гордясь победою своего
сердца.
Когда они прощались, Людмила заглянула в лицо ей и тихо спросила:
- Вы знаете, что с вами - хорошо?
На улице морозный
воздух сухо и крепко обнял тело, проник в горло, защекотал в носу и
на секунду сжал дыхание в груди. Остановясь, мать оглянулась: близко
от нее на углу стоял извозчик в мохнатой шапке, далеко - шел какой-то
человек, согнувшись, втягивая голову в плечи, а впереди него вприпрыжку
бежал солдат, потирая уши.
"Должно быть,
в лавочку послали солдатика!" - подумала она и пошла, с удовольствием
слушая, как молодо и звучно скрипит снег под ее ногами. На вокзал она
пришла рано, еще не был готов ее поезд, но в грязном, закопченном дымом
зале третьего класса уже собралось много народа - холод согнал сюда
путейских рабочих, пришли погреться извозчики и какие-то плохо одетые,
бездомные люди. Были и пассажиры, несколько крестьян, толстый купец
в енотовой шубе, священник с дочерью, рябой девицей, человек пять солдат,
суетливые мещане. Люди курили, разговаривали, пили чай, водку. У буфета
кто-то раскатисто смеялся, над головами носились волны дыма. Визжала,
открываясь, дверь, дрожали и звенели стекла, когда ее с шумом захлопывали.
Запах табаку и соленой рыбы густо бил в нос.
Мать села у входа на виду и ждала. Когда открывалась дверь - на нее
налетало облако холодного воздуха, это было приятно ей, и она глубоко
вдыхала его полною грудью. Входили люди с узлами в руках - тяжело одетые,
они неуклюже застревали в двери, ругались и, бросив на пол или на лавку
вещи, стряхивали сухой иней с воротников пальто и с рукавов, отирали
его с бороды, усов, крякали.
Вошел молодой человек с желтым чемоданом в руках, быстро оглянулся и
пошел прямо к матери.
- В Москву? - негромко спросил он.
- Да. К Тане.
- Вот!
Он поставил чемодан около нее на лавку, быстро вынул папиросу, закурил
ее и, приподняв шапку, молча ушел к другой двери. Мать погладила рукой
холодную кожу чемодана, облокотилась на него и, довольная, начала рассматривать
публику. Через минуту она встала и пошла на другую скамью, ближе к выходу
на перрон. Чемодан она легко держала в руке, он был невелик, и шла,
подняв голову, рассматривая лица, мелькавшие перед нею.
Какой-то молодой
человек в коротком пальто с поднятым воротником столкнулся с нею и молча
отскочил, взмахнув рукою к голове. Ей показалось что-то знакомое в нем,
она оглянулась и увидала, что он одним светлым глазом смотрит на нее
из-за воротника. Этот внимательный глаз уколол ее, рука, в которой она
держала чемодан, вздрогнула, и ноша вдруг отяжелела.
"Я где-то
видела его!" - подумала она, заминая этой думой неприятное и смутное
ощущение в груди, не давая другим словам определить чувство, тихонько,
но властно сжимавшее сердце холодом. А оно росло и поднималось к горлу,
наполняло рот сухой горечью, ей нестерпимо захотелось обернуться, взглянуть
еще раз. Она сделала это - человек, осторожно переступая с ноги на ногу,
стоял на том же месте, казалось, он чего-то хочет и не решается. Правая
рука у него была засунута между пуговиц пальто, другую он держал в кармане,
от этого правое плечо казалось выше левого.
Она не торопясь
подошла к лавке и села, осторожно, медленно, точно боясь что-то порвать
в себе. Память, разбуженная острым предчувствием беды, дважды поставила
перед нею этого человека - один раз в поле, за городом после побега
Рыбина, другой - в суде. Там рядом с ним стоял тот околодочный, которому
она ложно указала путь Рыбина. Ее знали, за нею следили - это было ясно.
"Попалась?"
- спросила она себя. А в следующий миг ответила, вздрагивая:
"Может быть, еще нет..."
И тут же, сделав над собой усилие, строго сказала: "Попалась!"
Оглядывалась и ничего не видела, а мысли одна за другою искрами вспыхивали
и гасли в ее мозгу.
"Оставить чемодан, - уйти?"
Но более ярко мелькнула
другая искра:
"Сыновнее слово бросить? В такие руки..."
Она прижала к себе чемодан.
"А - с ним уйти?.. Бежать..."
Эти мысли казались
ей чужими, точно их кто-то извне насильно втыкал в нее. Они ее жгли,
ожоги их больно кололи мозг, хлестали по сердцу, как огненные нити.
И, возбуждая боль, обижали женщину, отгоняя ее прочь от самой себя,
от Павла и всего, что уже срослось с ее сердцем. Она чувствовала, что
ее настойчиво сжимает враждебная сила, давит ей на плечи и грудь, унижает
ее, погружая в мертвый страх; на висках у нее сильно забились жилы,
и корням волос стало тепло.
Тогда, одним большим и резким усилием сердца, которое как бы встряхнуло
ее всю, она погасила все эти хитрые, маленькие, слабые огоньки, повелительно
сказав себе:
"Стыдись!"
Ей сразу стало лучше, и она совсем окрепла, добавив: "Не позорь
сына-то! Никто не боится".
Глаза ее встретили
чей-то унылый, робкий взгляд. Потом в памяти мелькнуло лицо Рыбина.
Несколько секунд колебаний точно уплотнили все в ней. Сердце забилось
спокойнее.
"Что ж теперь будет?" - думала она, наблюдая.
Шпион подозвал сторожа и что-то шептал ему, указывая на нее глазами.
Сторож оглядывал его и пятился назад. Подошел другой сторож, прислушался,
нахмурил брови. Он был старик, крупный, седой, небритый. Вот он кивнул
шпиону головой и пошел к лавке, где сидела мать, а шпион быстро исчез
куда-то.
Старик шагал не
торопясь, внимательно щупая сердитыми глазами лицо ее. Она подвинулась
в глубь скамьи. "Только бы не били..."
Он остановился рядом с нею, помолчал и негромко, сурово спросил:
- Что глядишь?
- Ничего.
- То-то, воровка! Старая уж, а - туда же!
Ей показалось, что его слова ударили ее по лицу, раз и два; злые, хриплые,
они делали больно, как будто рвали щеки, выхлестывали глаза....
- Я? Я не воровка, врешь! - крикнула она всею грудью, и все перед нею
закружилось в вихре ее возмущения, опьяняя сердце горечью обиды. Она
рванула чемодан, и он открылся.
- Гляди! Глядите
все! - кричала она, вставая, взмахнув над головою пачкой выхваченных
прокламаций. Сквозь шум в ушах она слышала восклицания сбегавшихся людей
и видела - бежали быстро, все, отовсюду.
- Что такое?
- Вот, сыщик...
- Что это?
- Украла, говорит...
- Почтенная такая, - ай-ай-ай!
- Я не воровка! - говорила мать полным голосом, немного успокаиваясь
при виде людей, тесно напиравших на нее со всех сторон.
- Вчера судили
политических, там был мой сын - Власов, он сказал речь - вот она! Я
везу ее людям, чтобы они читали, думали о правде...
Кто-то осторожно потянул бумаги из ее рук, она взмахнула ими в воздухе
и бросила в толпу.
- За это тоже не похвалят! - воскликнул чей-то пугливый голос.
Мать видела, что
бумаги хватают, прячут за пазухи, в карманы, - это снова крепко поставило
ее на ноги. Спокойнее и сильнее, вся напрягаясь и чувствуя, как в ней
растет разбуженная гордость, разгорается подавленная радость, она говорила,
выхватывая из чемодана пачки бумаги и разбрасывая их налево и направо
в чьи-то быстрые, жадные руки.
- За что судили
сына моего и всех, кто с ним, - вы знаете? Я вам скажу, а вы поверьте
сердцу матери, седым волосам ее - вчера людей за то судили, что они
несут вам всем правду! Вчера узнала я, что правда эта... никто не может
спорить с нею, никто!
Толпа замолчала
и росла, становясь все более плотной, слитно окружая женщину кольцом
живого тела.
- Бедность, голод и болезни - вот что дает людям их работа. Все против
нас - мы издыхаем всю нашу жизнь день за днем в работе, всегда в грязи,
в обмане, а нашими трудами тешатся и объедаются другие и держат нас,
как собак на цепи, в невежестве - мы ничего не знаем, и в страхе - мы
всего боимся!
Ночь - наша жизнь, темная ночь!
- Так! - глухо раздалось в ответ.
- Заткни глотку ей!
Сзади толпы мать
заметила шпиона и двух жандармов, и она торопилась отдать последние
пачки, но когда рука ее опустилась в чемодан, там она встретила чью-то
чужую руку.
- Берите, берите! - сказала она, наклоняясь.
- Разойдись! -
кричали жандармы, расталкивая людей. Они уступали толчкам неохотно,
зажимали жандармов своею массою, мешали им, быть может, не желая этого.
Их властно привлекала седая женщина с большими честными глазами на добром
лице, и, разобщенные жизнью, оторванные друг от друга, теперь они сливались
в нечто целое, согретое огнем слова, которого, быть может, давно искали
и жаждали многие сердца, обиженные несправедливостями жизни. Ближайшие
стояли молча, мать видела их жадно-внимательные глаза и чувствовала
на своем лице теплое дыхание.
- Уходи, старуха!
- Сейчас возьмут!..
- Ах, дерзкая!
- Прочь! Разойдись! - все ближе раздавались крики жандармов. Люди перед
матерью покачивались на ногах, хватаясь друг за друга.
Ей казалось, что все готовы понять ее, поверить ей, и она хотела, торопилась
сказать людям все, что знала, все мысли, силу которых чувствовала. Они
легко всплывали из глубины ее сердца и слагались в песню, но она с обидою
чувствовала, что ей не хватает голоса, хрипит он, вздрагивает, рвется.
- Слово сына моего
- чистое слово рабочего человека, неподкупной души! Узнавайте неподкупное
по смелости!
Чьи-то юные глаза смотрели в лицо ее с восторгом и со страхом.
Ее толкнули в грудь, она покачнулась и села па лавку. Над головами людей
мелькали руки жандармов, они хватали за воротники и плечи, отшвыривали
в сторону тела, срывали шапки, далеко отбрасывая их. Все почернело,
закачалось в глазах матери, но, превозмогая свою усталость, она еще
кричала остатками голоса:
- Собирай, народ, силы свои во единую силу!
Жандарм большой
красной рукой схватил ее за ворот, встряхнул:
- Молчи!
Она ударилась затылком о стену, сердце оделось на секунду едким дымом
страха и снова ярко вспыхнуло, рассеяв дым.
- Иди! - сказал жандарм.
- Не бойтесь ничего! Нет муки горше той, которой вы всю жизнь дышите...
- Молчать, говорю! - Жандарм взял под руку ее, дернул. Другой схватил
другую руку, и, крупно шагая, они повели мать.
- ...которая каждый день гложет сердце, сушит грудь! Шпион забежал вперед
и, грозя ей в лицо кулаком, визгливо крикнул:
- Молчать, ты, сволочь!
Глаза у нее расширились,
сверкнули, задрожала челюсть. Упираясь ногами в скользкий камень пола,
она крикнула:
- Душу воскресшую - не убьют!
- Собака!
Шпион ударил ее
в лицо коротким взмахом руки.
- Так ее, стерву старую! - раздался злорадный крик. Что-то черное и
красное на миг ослепило глаза матери, соленый вкус крови наполнил рот.
Дробный, яркий взрыв криков оживил ее.
- Не смей бить!
- Ребята!
- Ах ты, мерзавец!
- Дай ему!
- Не зальют кровью разума!
Ее толкали в шею,
спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным
вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши,
набивалось в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался,
ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах боли, отяжелело и качалось,
бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз - они
горели знакомым ей смелым, острым огнем, - родным ее сердцу огнем.
Ее толкали в двери.
Она вырвала руку, схватилась за косяк.
- Морями крови не угасят правды... Ударили по руке.
- Только злобы накопите, безумные! На вас она падет! Жандарм схватил
ее за горло и стал душить. Она хрипела.
- Несчастные...
Кто-то ответил ей громким рыданием.